Легенды московского застолья. Заметки о вкусной, не очень вкусной, здоровой и не совсем здоровой, но все равно удивительно интересной жизни
Шрифт:
На платформе, не дослушав слова благодарности от Пришвина, «уполномоченный Магалифа» еще и посоветовал пострадавшему написать на всех тюках химическим карандашом слово «фольклор».
«Русский человек, — пояснил он, — с уважением относится к непонятным, особенно иностранным словам. После этого никто ваши вещи не тронет. Я за это ручаюсь». — «Извините за мое невежество, — спросил Пришвин, — но что это за мощное учреждение — вот этот самый Магалиф, — которой вы собой представляете?»
Человек виновато улыбнулся: «Это не учреждение. Это моя фамилия. Она иногда помогает». Пришвин расхохотался.
С еще одним примечательным персонажем журналистского кафе — старым репортером, а по совместительству еще и председателем Общества любителей канареечного пения Савельевым случилась обратная
Эти монотонные некрологи так всем надоели, что однажды выпускающий решил слегка «оживить» савельевский текст. И перед словами «Смерть вырвала из наших рядов» вписал только одно слово: «Наконец-то».
На следующий день в редакции, естественно, разразился скандал. Выпускающего уволили. А Савельев так расстроился, что, несмотря ни на какие уговоры, из редакции ушел и вскоре умер.
Последним ему прости стал некролог с теми же самыми, почти затертыми до дыр словами, коими доселе Савельев провожал других: «Смерть вырвала из наших рядов скромного труженика газетного дела».
Правда, на этот раз не нашлось ни одного шутника, у которого бы поднялась рука дописать «наконец-то».
Не такое было время, чтобы лишний раз шутить с жизнью и смертью. Тем более никто не знал, что его самого подстерегает на следующий день. Все вообще жили настоящим, стараясь не пропустить мимо те крохи добра, красоты и надежды, которые нет-нет да и подбрасывала судьба.
О том, как «особенно хорошо бывало в кафе в сумерки», когда за его окнами угасал в позолоченной пыли теплый закат», тоже лучше всего прочитать у Паустовского. Нам же приходится заканчивать нашу историю о первом кафе-клубе журналистов в Москве совсем в ином ключе, который скорее ближе писаниям в духе старика Савельева. Поскольку уже в конце лета, то есть просуществовав всего несколько месяцев, оно закрылось по самой банальной причине — из-за недостатка средств.
Молодая поэтическая поросль оказалась поудачней. В первые годы революции, вспоминал в своей книжке «Великолепный очевидец» активный участник тогдашних литературных событий В. Шершеневич, возникло несколько поэтических кафе, одно из которых находилось близ Тверской, в Настасьинском переулке. Оно размещалось в маленькой хибарке, где до революции была прачечная. В ней верховодили поэты-футуристы. Но собирались не только они. Туда приходили прибывшие с фронта бойцы, комиссары, командиры. Пользуясь близостью к своей резиденции на Дмитровке, в Настасьинский зачастили анархисты. В кафе гремели Маяковский, Каменский, братья Бурлюки. Они читали свои стихи, почти не обращая внимания на пальбу, которая доносилась с улицы. «В те дни, — писал Шершеневич, — жизнь была с наганом за поясом, с пулеметной лентой через плечо, с горящими за молодую власть глазами. С тайным стаканом самогона и с проникновенными речами. В этом кафе родилось молодое поколение поэтов, часто не умевших грамотно писать, но умевших грамотно читать и жить. Голос стал важнее почерка».
Поэзией тогда действительно питались многие, хлеб по карточкам выдавали очень скупо. Так что, в отличие от журналистского «междусобойчика» в Столешниковом, существовавшего исключительно на собственные «медные деньги», у поэтических кафе «клиентура» была пошире. Что потом — уже при нэпе — дало возможность на какое-то время поставить дело на коммерческую, то есть независимую от государства основу. Впрочем, и при военном коммунизме поэтическим кафе подфартило больше, чем журналистам. Власти в лице Моссовета и Народного комиссариата просвещения относились к их учредителям — молодым «певцам революции» — сочувственно. Продовольственные «закрома», правда, перед ними не распахнули. Но зато организационную поддержку как «классово близким», да еще стремящимся объединиться
Посетители «накатывали» в кафе двумя волнами. Первого своего пика посещаемость достигала в середине дня, когда со всех концов города в кафе устремлялись подкормиться члены союза. Обед, на который им полагалась солидная скидка, был сытный, или, как они сами говорили, «почти дореволюционный».
Однако самое главное происходило вечером, когда в «обжорном» помещении уже принимали не «по нормам» и всех. А в соседнем, отделенном зеркальной аркой «зале поэтов» проходили их объявленные в афише выступления перед публикой, а также полуночное неформальное общение друг с другом. Последнее частенько перерастало в дискуссию, дискуссия — в спор, спор, в зависимости от настроения сторон, завершался скандалом или «мировой».
Порой дело доходило до рукопашной…
По части рукоприкладства отличался скорый на расправу с обидчиками Сергей Есенин. Тогда он, его приятель Анатолий Мариенгоф и еще несколько молодых стихотворцев душевно «скорешились» на почве того, что главное в поэзии — образность, а уж потом идея. И, довольно сильно преуспев в этом направлении, искренне считали себя подлинным авангардом нового искусства. За этот их имажинизм некий полный наглого апломба 18-летний критик Есенина просто достал. Тот терпел, пока наглец прилюдно не договорился до слов «прямой плагиат». И тогда отнюдь не хрупкого сложения Сергей коршуном взлетел на эстраду и смачно отвесил зарвавшемуся «литературоведу» увесистую оплеуху.
Приговор общественного суда был мягок: Есенину запретили на месяц показываться в СОПО, что, впрочем, практически не распространялось на второй зал, куда он по-прежнему приходил обедать…
«Стойло Пегаса». «Полуфингал» второй, тоже скандальный
Между тем к началу 1920-х — сперва только в СОПО, а затем и во всем Союзе писателей произошел «имажинистический Октябрь». Пользующихся исключительной популярностью у публики Есенина и еще трех активных имажинистов вынуждены были пригласить в правление и вручить им членские билеты. Курс был взят круто влево. Деятельность Союза вышла на эстраду, началось издание книг. Двери в кафестоловой СОПО еще шире открылись улице. Тем более что с введением нэпа продуктовый дефицит рассосался — было бы только на что приобретать. Очередным свидетельством, что «молодежь и революция» побеждали, стало учреждение имажинистами собственного гастрономического проекта. И тоже на самостоятельной коммерческой основе.
Это было легендарное, на все потом лады расписанное в мемуарной литературе кафе «Стойло Пегаса». Находилось оно — как и кафе поэтов — на Тверской, в снесенном впоследствии доме № 37. Раньше в этом же помещении размещалось кафе «Бом», которое посещали главным образом литераторы, артисты, художники. Кафе принадлежало одному из популярных в начале прошлого века музыкальных клоунов-эксцентриков Бим-Бому (настоящая фамилия Радунский-Станевский). Говорили, что кафе это подарила Бому одна его богатая поклонница. На ее же деньги заведение было оборудовано по последнему слову техники и оформлено в модном тогда стиле модерн. После Октября 1917-го Станевский бежал в родную Польшу. Помещение было национализировано. И находилось в относительно приличном состоянии вплоть до того момента, как перешло имажинистским лидерам. Так что тем ничего особенно не надо было ни ремонтировать, ни приобретать.