Легенды нашего времени
Шрифт:
Угроза стала обозначаться отчетливее, кольцо сжималось с каждым днем, с каждым часом. Напряженность давно уже достигла положения объявленной тревоги. Но правительство решило дать дипломатии исчерпать все средства и прибегало ко всяким уверткам. Противник видел в этом проявление слабости. Что делать? Из Парижа передают: главное, не стреляйте первыми! Вашингтон просит: терпите, держите нас в курсе, имейте доверие! Предупреждение из Москвы: враги наших друзей — наши враги, или будут ими. Ватикан, верный своим принципам, хранил молчание.
Тысячи журналистов, набежавших со всех концов света, увидели новое лицо страны — уверенное, но суровое. Все таксисты были
И в ожидании грядущих событий, решающих испытаний, под недремлющим оком судьбы, люди понижали голос. Незнакомые окликали друг друга, помогали друг другу. В продовольственных магазинах никакой паники. В очередях не толкаются. Граждане и припомнить не могли, когда это люди были так любезны друг к другу. Тайная мучительная тревога сообщала им трогательное достоинство. Один иностранный корреспондент написал: «Мне стыдно выходить на улицу в гражданском». Другой пошел еще дальше: «Мне стыдно, что я не еврей».
А противник готовился к нападению. Открыто. Заклятые враги, вечные соперники заключали пакты и союзы, целовались перед киноаппаратами и ставили свои армии под объединенное командование. Китай обещал моральную поддержку миллионов. Советский Союз отправлял техников и вооружение. Алжир обязался поставить самолеты и людей, Кувейт — бронетанковую дивизию. В арабских столицах кипучие восторженные толпы приветствовали будущих героев священной войны, тотальной войны. Возбужденные ораторы призывали еврейских женщин принарядиться, чтобы принять победителей. Будущим победителям был дан простой и ясный приказ: сжечь города, стереть с лица земли кнббуцы, перерезать бойцов, утопить народ обетования в океане крови и огня. Слова? Да, слова. Слова, вызывающие смех и страх. Знакомые слова.
— И мир позволит?
— А почему бы нет? Он привык.
— А цивилизованные, прогрессивные правительства?
— Будут говорить речи. Как всегда.
— А наши друзья?
— Их отличие от других будет в том, что, произнося надгробные речи, они будут плакать.
Подобная дискуссия разразилась в нашей палатке в вечер моего приезда. Я трясся: прошлое держало нас в когтях. Хорошо это или худо? Это решит будущее, это решит война. Война: еще одна. Последняя. Так всегда говорят. Дерешься для того, чтобы больше не драться. Убиваешь, чтобы победить смерть. Кто знает, может быть, Каин тщеславно надеялся стать не только первым, но и последним убийцей в истории. Когда-нибудь и эта война получит порядковый номер, и станет известно, что она не была последней.
— Если история повторяется, последнюю пулю я сохраню для себя. Не хочу жить среди человечества, которое отказывает мне в праве на жизнь.
Это голос Шимона. Грустный голос и прозорливая решимость бывшего бойца гетто.
— Нет! Я против! Никто не может ни дать, ни отнять у меня право на жизнь! Я это право беру сам. И никому не позволю его оспаривать.
Это разгневанный Иоав, сабра, молодой боец из киббуца в Галилее. Кто сказал, что со времен Катастрофы ничего не изменилось? Неверно. Мы изменились.
— Слезы, призывы к совести, петиции — я ни во что это больше не верю, — говорит Иоав. — Бог нас не любит, и мир нас не любит: тем хуже. Это не наша проблема,
— Не говори так.
— Нет, буду говорить; они позволяли себя убивать, может быть, как святые, но не как мужчины.
— Ты оскорбляешь тех, кто были жертвами и мучениками.
— Если для того, чтобы выжить, я должен их оскорблять, я буду их оскорблять. Им надо было лишь разозлиться по-настоящему, восстать, хотя бы для этого пришлось сжечь всю Европу, весь мир.
— Не говори так, — взмолился Шимон. — Умирая, они поняли, что мир не стоит того, чтобы они спасли его или погубили; никто из живых не имеет права их упрекать.
Справа от меня Катриэль, закинув руки за голову, предавался своим одиноким мечтаниям. Гдалия, для которого Катастрофа была одним из древних преданий, воздерживался от участия в споре. Шимон встал, постоял в нерешительности и вышел. Иоав погасил сигарету, которую только что зажег, и вышел за ним. Эфраим, самый старший и самый набожный в роте, испустил подавленный стон:
— До каких же пор, Господи? И за что?
Катриэль сделал движение, словно собираясь ответить, но передумал.
За что, и до каких пор? Невинный, детский вопрос, который другие Эфраимы задавали при каждой смене поколений. Римляне и враги римлян, христиане и враги христиан, мусульмане и враги ислама: для всех для них Эфраим был желанной мишенью. Его унижали и пытали во имя любви к человеку и к Богу, его убивали во славу будущего и в отместку за прошлое, свое и его, его обвиняли в бедности, в богатстве, в могуществе, в ереси, в фанатизме, а он, он шептал, или кричал: «До каких пор, и за что? Почему мы, всегда мы? Что такого мы сделали миру, что он так упорно, так часто, так легко старается нас отринуть? Почему он считает свое существование несовместимым с нашим?». Вот уже двадцать веков имена жертв и палачей меняются, как меняются обстоятельства и причины, но вопрос остался тем же и жжет по-прежнему.
Воспоминание: в девятый день месяца Ава борода моего учителя, Калмана-каббалиста казалась еще желтее, чем обычно. Сидя на полу его комнаты, мы оплакиваем разрушение Храма. Мы изучаем тексты, еврейские мартирологи: рассказы и жалобы душераздирающей красоты. Крестоносцы, костры, грабежи, осквернения, погромы, охоты за людьми: все еврейские слезы стекаются в море, и там из них рождается песнь, которая глубже пучины. Я спрашиваю учителя: «Я понимаю, что Бог, по Своим, не нашим, резонам, хочет нас покарать: но почему народы, столько народов, так хотят быть кнутом и мечом в Его руках?». И учитель, истощенный постом, отвечает, не глядя на меня: «Мы — память Господня и сердце человечества. Мы не всегда это знаем, но оно знает. И потому оно относится к нам подозрительно и обращается с нами жестоко. Оно карает свое сердце, о котором ему упорно дает знать память. Оно бьет память, внушающую ему страх, связывающую его с мраком первоначала. И, убивая нас, человечество надеется стать бессмертным; оно убивает нас, ибо слишком часто воображает, что мы бессмертны. И поистине, нам не дано умереть. Даже если бы мы хотели, мы бы не могли. Почему? Быть может, потому, что сердце по природе своей не может не вопрошать память».