Лекарство для Люс
Шрифт:
Подскакав к Пьеру, толстяк сделал ему "козу", пощупал пульс и двумя пальцами оттянул нижние веки.
– Скажите, любезнейший, "а-а-а", - потребовал он.
Пьер обалдело раскрыл рот.
– Прескверный язык! Мы и вас, батенька, подлечим. Да, да. Три дня игры в "Осенний госпиталь", а тогда уже - тру-лю-лю, фьить.
– И толстяк исчез, послав Пьеру воздушный поцелуй.
Потрясенный простотой решения, предложенного доктором, Пьер дальнейшие выступления понимал смутно, однако у него сложилось впечатление, что идея толстяка не всем пришлась по вкусу. Тоскливое чувство стало
– Ярче, ярче играйте растерянность!
Ощущение пустоты и обреченности овладело Пьером, когда он увидел обугленный остов дома старухи Тибо. Баланс вымер; на его жителях срывали злость десантники Пфлаума, ворвавшиеся в городок по трупам защитников. Они жгли, стреляли, кололи, давили. Могла ли уцелеть в этом аду шестидесятилетняя женщина с грудным младенцем? Пьер добирался до Баланса неделю. За это время оставшиеся в живых макизары оставили Веркор, просочились на юго-запад и соединились с партизанами, освобождавшими Монпелье. Немцы, расстреляв более тысячи защитников Веркора, двигались к Тулону, навстречу американскому десанту.
Кто-то тронул Пьера за рукав.
– Кого-нибудь ищете, мсье?
– Здесь жила вдова Тибо. Вы ничего не знаете о ней?
– Мадам Тибо погибла в первый же день, когда боши вошли в город. Говоривший оказался сутуловатым стариком. Правый пустой рукав серого пиджака приколот булавкой к карману. В левой руке сигарета.
– Вы разрешите?
– Он потянулся к тлеющей сигарете Пьера, прикурил.
– Она ваша родственница?
– Да нет.
"Почему он ничего не сказал о ребенке?" - лихорадочно соображал Пьер, глядя в прищуренные от дыма глаза старика.
– Вот и я смотрю, откуда бы у мадам Тибо взялся такой молодой родственник. Ведь она вообще осталась одна, когда ее дочь ушла к русскому пленному. Он тут появлялся недавно, хотел отдать ей ребенка - их дочь, как он сказал. Но старуха взвилась! Знать, говорит, ничего не хочу. Пусть, говорит. Колет сама придет да на коленях у меня прощения просит, тогда, говорит, подумаю.
– Ну потом-то взяла, наверно?
– голос Пьера неестественно зазвенел. Внучка ведь.
– Плохо вы знали старуху Тибо, молодой человек. Если она что сказала, то как отрезала. Муж ее покойный, Жан Тибо, говаривал...
– И что же он, этот русский, так и ушел с ребенком?
– Жена нашего кюре взяла девочку к себе. Уж так он ее благодарил, так благодарил.
– И где она сейчас? У кюре?
– Кюре нашего расстреляли. А девочка осталась у его жены, мадам Бетанкур. Утром я их видел. Нас всего-то здесь осталось человек тридцать. В доме кюре сохранился радиоприемник. Мы слушаем. Американцы уже в Монтелимаре. Через день-два будут здесь.
– Извините, вы не покажете мне, где дом кюре?
– Покажу и провожу, молодой человек. Так вас, стало быть, интересует не старуха Тибо, а ее внучка? Что? Вы не расположены говорить. Напрасно. Сейчас-то как раз нужно говорить. Как можно больше. Мы столько лет молчали, знаете, или говорили шепотом. Я устал молчать, молодой человек. Хочется кричать о том, что было. Здесь, в Балансе. Здесь, во Франции. Здесь, в этом мире. Когда кричишь, начинает казаться, что это не страшно. Не так страшно, как когда молчишь. Или когда шепчешь. Мы и говорим, наверно,
Увидев стройную тонконогую женщину лет сорока, пеленавшую ребенка, Пьер понял, что забирать Бланш - безумие. Но и оставить дочь Базиля он не мог. И Пьер остался. Три года он прожил рядом с мадам Бетанкур и Бланш, помогая им, чем мог, а когда в 1947 году вдова кюре скончалась от сердечного приступа, уехал с девочкой в Париж поступать в университет. В Веркоре осталась его юность, его боль и две дорогие ему могилы - Василия Дятлова и Люс Бетанкур.
Мяч в последний раз стукнулся о машину и отскочил в кусты. Цыплячья шея Харилая торчала из черной судейской фуфайки. Он достал свисток и трижды озабоченно свистнул.
– Продолжаем заседание!
Пока члены Совета гоняли мяч, Пьер скромно стоял на краю поляны. Был теплый день. Хорошо, Кубилай пошел на уступки: отменил шарф и очки. Правда, тут же сунул Пьеру холщовую торбу с бородатой рожей на одной стороне и кудлатой певицей на Другой.
– Цукерторт, на кого вы похожи! Заправьте футболку, - сказал Харилай и, встав на широкий пень, призвал собравшихся к энергичному и деловому обсуждению проблемы.
Истерический выкрик прервал председателя. Какая-то женщина бросилась к Пьеру:
– Долой! Долой фальшивую радость! Долой проклятые игры! Долой режиссеров! Судью на мыло!
Она сорвала с головы парик. Потом еще один. Еще. "Сколько их у нее?" изумился Пьер. Два крепких молодца подхватили кричавшую под руки. В одно мгновение они скрылись за деревьями.
– Талантливо сыгран стихийный протест, не правда ли?
– спросил очутившийся рядом Гектор.
– Боже мой!
– прошептал Пьер.
– Она играла?
– Конечно. Такова ее роль.
– А эти, которые ее увели?
– У них своя роль, - терпеливо разъяснил Гектор.
Председатель снова овладел вниманием собрания.
– Итак, я предлагаю высказаться главному техническому эксперту инженеру Калимаху.
– Тот факт, - решительно заговорил Калимах, - что этот аппарат сработал, находится в вопиющем противоречии с наукой.
– Инженер обернулся к Пьеру.
– Сей сундук на гусеничном ходу мог закинуть вас черт знает куда, мог разрезать пополам - половину бросить в двадцать третий век, а другую в двадцать седьмой. Он мог вообще растащить вас по атомам - на каждую секунду по атому. Вы, дорогой мой, вытянули один шанс из миллиарда.
Пьер виновато улыбнулся.
– Вы сами это построили?
– Инженер небрежно кивнул на машину.
– Не совсем, - сказал Пьер.
– Это длинная история. Идею машины выносил один человек. Василий Дятлов. Но построить ее он не успел. Дятлов погиб. Перед смертью он передал мне свои записи. Потом я с двумя друзьями...
– Он замялся.
– Расскажите подробно, - потребовал председатель, - это интересно.
Как быстро Париж стал прежним, довоенным Парижем. Только чуть сосредоточенней. Только куда голоднее - двести граммов хлеба в день. Из них половину он отдавал Бланш. Но без Шалона и Дю Нуи было бы совсем тяжко. Когда после занятий он забегал за девочкой и вел ее в Люксембургский сад, увалень Шалон встречал их, случайно, конечно, как он всегда подчеркивал, либо у входа, либо на главной аллее и тащил за собой, бормоча: