Лекции по философии литературы
Шрифт:
Перед лицом неотвратимой смерти этот простой и естественный жест таит в себе какую-то нечеловеческую подоплеку. Поступок не имеет ни цели, ни смысла, которые ему можно было бы приписать. Он спонтанен, целостен и никуда не отсылает. Сама смерть заставляет его накрыть собой пьяницу и греховодника Никиту, и Брехунов уже не страшится этого ледяного плена и вечной ночи, не уходит в себя, не отгораживается, а радостно отдается ей. Но, спеша поделиться с работником своей смертью, он бескорыстнейшим образом дарует ему жизнь. Да ему ли? Скажем прямо — дарует жизнь как таковую. Себя он спасает не меньше, чем Никиту «Он [Брехунов] понимает, что это смерть, и нисколько не огорчается и этим. И он вспоминает, что Никита лежит под ним, что он угрелся и жив, и ему кажется, что он — Никита, а Никита — он, и что жизнь его не в нем самом, а в Никите» (XII, 451).
В рассказе—реальная история и абсолютно объективный случай, и Толстой здесь равен рассказчику. Но это равенство
И кто определит мне, что свобода, что деспотизм, что цивилизация, что варварство? И где границы одного и другого? (…) И кто видел такое состояние, в котором бы не было добра и зла вместе? И почему я знаю, что вижу больше одного, чем другого, не оттого, что стою не на настоящем месте! И кто в состоянии так совершенно оторваться умом хоть на мгновение от жизни, чтобы независимо сверху взглянуть на нее?» (III, 205).
В хаосе неразличения добра и зла надо не границу между ними проводить, а разрешать саму проблему оснований и тех начал, на которых только и возможно различение добра и зла. Толстовский хозяин и попадает в такое настоящее место, где различение становится реальностью. В этом месте Брехунов мелькает всего лишь на мгновение, но ему удается оторваться от жизни, чтобы свободным взглядом взглянуть на нее.
Но обратимся вновь к пушкинскому герою. Я участвую как бы в непрерывном творении мира как воплощенная, инкарнированная воля. Вокруг жесточайшая схватка власти и народного мятежа. Но даже рьяно участвуя, Петруша находится в каком-то другом измерении. Его борьба — в другом месте. Его место — он сам, а не осуждение или наказание других людей. (Подобно тому как его самовольный отъезд из осажденного Оренбурга — не есть знак отрицания им принятого порядка вещей, его молчаливое согласие с решением суда в Казани — не есть знак его подчинения этому порядку, потому что и то, и другое — факты порядка его сознательного решения и выбора.) Мир таков, каков он есть, и самое главное — остаться самим собой. И тогда удержишь в душе какие-то смыслы, которыми и мир удержится, а не развалится, как старый сапог. Миру и тебя довольно, чтобы быть! Сартр сказал бы о Гриневе, что он действует, чтобы сделаться, а сделавшись — быть. И истина этого бытия имплицируется существованием и завязывается движением в жизненном пространстве (Du mouvement avant toute chose! [Движение — прежде всего! (франц.)]). Отсюда сама тема пути в романе. (Там, где мы говорим «Если будет толк…», Пушкин говаривал «Если будет путь…») И все путешествия Гринева — это география странствий по близям и далям его собственной души. Произведение всегда в пути: оно прокладывает дорогу. Дорогу к чему? К какому-то открытому, незанятому месту, к чьему-то еще не окликнутому «ты», к какой-то еще не родившейся реальности.
Законные интересы и человеческие устремления в душе Петруши не расходятся ровно до разговора с генералом в осажденном Оренбурге. Генерал, который знает только казенную надобность, не дает ему солдат, с помощью которых он бы очистил Белогорскую крепость и выручил бы бедную Машу.
Пресеченная коммуникация, — говорит ему его превосходительство, —
И Гринев вдруг испуганно чувствует, что оборотная сторона закона — бесчеловечность. Он решает самовольно покинуть Оренбург и спасти невесту. Попадая в плен к пугачевцам, напрямую обращается к самозванцу. Но и в стане восставших равнодушны к человеческой трагедии Гринева. Более того, согласно с логикой мятежа его самого нужно убить (а для начала — пытать как шпиона). Опять выручает Пугачев.
Под следствием власть так же беспощадна к Гриневу, как и в осажденном Оренбурге. По закону — он изменник и бунтовщик. В глазах родного отца — предатель, нарушивший присягу. И кажется, что Петруша не называет имени своей суженой, чтобы не вовлекать ее в чудовищную и унизительную машину дознания и судопроизводства, но это скорее потому, что он понимает невозможность доказать, что, нарушив закон, он по совести прав. А если по уставу виноват — судите.
Желая остаться дворянином и получить помощь от Пугача, герой явно непоследователен, но и Пугач, спасая Машу и милуя главного героя, также непоследователен, отступая от своих же собственных принципов. Императрица тоже непоследовательна! Судьба Гринева в ее руках. Отчего произошла такая странная дружба Пугачева и Петруши? И на чем она основана, если не на измене или по крайней мере на гнусном и преступном малодушии? Примерная казнь должна постигнуть Гринева, но государыня, из уважения к заслугам и преклонным летам его отца, решилась помиловать преступного сына и, избавляя его от позорной казни, повелела только сослать в отдаленный край Сибири на вечное поселение.
Маша говорит, что приехала просить милости, а не правосудия (идея, которую Пушкин позаимствовал у Фаддея Булгарина). Это противопоставление милости и правосудия, как настаивает Лотман, невозможное ни для просветителей XVIII века, ни для декабристов, глубоко знаменательно для Пушкина. Это заглавная мысль его позднего периода: возвести человечность в ранг государственного принципа, сделать политику человечной. Это в высшей степени благородное устремление Лотман находит в высшей степени утопичным. Но об этом ли речь!? И какая к лешему милость, если Екатерина прямо говорит Маше: «Я убеждена в невинности вашего жениха…»? Невиновность требует правосудия, а виновность милости. Как говорил толстовский Васька Денисов в «Войне и мире»: «Ежели бы я был разбойник, я бы просил милости [у государя]…»
У Пушкина — не философия истории, пусть и имплицитная, а развернутая феноменология личности — у-топоса сознания, в котором — не город Рим, а место человека во вселенной. Милость — символ, а не натурное образование или психологическое состояние. Но символ чего? Милость противопоставлена не правосудию, потому что суд этой власти не прав по сути своей. Милость — свет истины. Свет, который светит в словах князя Мышкина «У вас нежности нет: одна правда, стало быть, — несправедливо» (VIII, 354). Вот есть правда в каком-то сухом остатке, которая на поверку и неправда вовсе, а есть правда, в которую необходимым элементом входит нежность (пушкинская милость — такой же элемент), и без этого элемента правды нет как нет. Именно в этом смысле изъяснялся великий парадоксалист Розанов: «Я — великий методист. Мне нужен метод души, а не ее (ума) убеждения. И этот метод — нежность» [29] .
29
В. В. Розанов. Сахарна. М., 2001, с. 26.
Закон противостоит не человечности. Чем хуже закон, тем больше в нем человеческого и, как сказал бы Ницше — слишком человеческого. Милость — не отступление от закона, пусть даже самого справедливого, а, по Пушкину, нечто совсем иное. В «Анджело» Изабела, прося за своего брата, говорит властителю:
…Подумай: если тот, чья праведная сила Прощает и целит, судил бы грешных нас Без милосердия; скажи: что было б с нами? Подумай и любви услышишь в сердце глас, И милость нежная твоими дхнет устами, И новый человек ты будешь. (IV, 354)Милость — символический атрибут Спасителя, и она свидетельство этой силы, если только ты изменяешься сам. Милость — это не отношение человека к человеку, а отношение человека с чем-то несоизмеримым. Это явление в человеке божественного, нечеловеческого. Повторяю, мы говорим не о религии! В Сыне Человеческом каждому явлена полнота его собственной личности. В пределах эмпирической человеческой данности нет ничего безусловного, даже совести. Саму совесть надо поверять по безусловному образцу чего-то, что не дано в эмпирии. Например — личности с ее свободой. Личность исправляет себя не по внешней для нее, пусть даже и наисовершеннейшей норме, а только по самой себе, но в своем идеальном образе. Я вглядываюсь в лик Спасителя и постигаю подлинного себя, свою подлинную человечность, но эта человечность никак не будет равна человечности в нашем обыденном понимании.