Лекции по средневековой философии. Выпуск 1. Средневековая христианская философия Запада
Шрифт:
ЛЕКЦИЯ 25
«Имя розы» и современный взгляд на средневековье
Одна из особенностей представленного Эко художественного осмысления средневекового спора об универсалиях — полное молчание о позиции умеренного реализма. В этом молчании отразилось традиционное представление о том, что распад средневекового мира был обусловлен господством авторитарного мышления. Исторический роман Эко демонстрирует нам, что истоки распада средневековой цивилизации следует искать в существенных чертах авторитарного ультрареализма: слепая вера (Хорхе физически слеп), мистицизм (уход Адсона от мира в конце романа), власть (инквизитор Бернардо Ги), богатство как доказательство власти (аббат Аббон), страх как инструмент власти (убийства). В соответствии с таким представлением, конец средних веков отмечен победой гуманистических ценностей номинализма: практического разума (метод Вильгельма), науки (Роджер Бэкон в трактовке Эко), демократии (Марсилий Падуанский), бедности (францисканцы) и смеха (сочинение Аристотеля «О комедии»). Характер проблем, связанных с такой интерпретацией спора об универсалиях и заката средних веков лучше всего показать, рассмотрев место действия в романе Эко.
Монастырь, в котором происходит действие романа, представляет собой крепость, чьи массивные стены должны предохранять его покой от посягательств внешнего мира [388] . Большая часть монахов этого бенедиктинского монастыря считают развитие городской культуры и университетов губительным для христианства [389] . Такая позиция не была бы чужда Петру Дамиани и, быть может, с меньшей долей уверенности, это же можно было бы сказать и о Бернаре Клервоском. Аббат и Хорхе постоянно повторяют, что цель существования аббатства — сохранение знания, а не его распространение. С этой точки зрения, знание должно культивироваться за толстыми стенами монастыря, а не в открытом миру университете [390] . Необычность места, выбранного для романного действия, в том, что этот монастырь противостоит главной тенденции XIII и XIV веков — движению из сельских местностей в города, из бенедиктинского ордена — в нищенствующие, из монастырей — в университеты [391] . Безусловно, в XIII–XIV веках бенедиктинское монашество все еще является частью латинского христианского мира, однако
388
[Адсон] Мы подымались по крутой тропе, огибавшей гору. Вдруг аббатство стало перед нами. Меня поразила не толщина стен — такими стенами огораживались монастыри во всем христианском мире, — а громадность постройки, которая, как я узнал позже, и была Храминой. Восьмиугольное сооружение сбоку выглядело четырехугольником (совершеннейшая из фигур, отображающая стойкость и неприступность Града Божия).
389
[Аббат] Орден пока могуч, однако городским смрадом дохнуло и в наших богоугодных местах: народ Божий все больше наклоняется к торговле… там, в огромных градских сонмищах… уже не только изъясняются (иного от мирян и ждать нечего), но даже и пишут уже на вульгарных наречиях! Помилуй Господи и упаси от того, чтобы хотя единое подобное сочинение попало в наши стены — неминуемо переродится целая обитель в рассадник ереси!
390
[Вильгельм] Закрытое поместилище мудрости защищено множеством хитрых и мудрых уловок. Мудрость использована для помрачения, а не для просвещения. Это мне не нравится. Какой-то извращенный ум заведует святым делом — защитой библиотеки…
391
[Адсон] И чем более явно наши монастыри утрачивали пальму первенства в многознании, тем сильнее они хвалились (вот абсурд!). А между тем в кафедральных училищах, городских корпорациях и университетах не только научились переписывать книги, и не только переписывали и больше и скорее, нежели в монастырях, но и начали создавать новые, — может быть, именно в этом состояла причина немалых несчастий…
392
Вот, сказал я [Адсон] себе, это и причина той немоты, того мрака, которые нависают над библиотекой; она поместилище знания, однако обезопасить это знание она способна только ценой запрета. Никто не должен прикасаться к хранилищам знания — даже сами монахи.
Место оказывается важным еще и потому, что суровая архитектура монастыря должна внушать страх и преклонение перед авторитетом [393] . Главное здание не было построено самими монахами, но лишь приспособлено для церковных нужд — аллюзия на усвоение светского знания, в особенности греческой философии, преимущественно религиозной средневековой мыслью. В конце романа Адсон приходит к осознанию иллюзорности средневекового синтеза разума и веры: гармония между философией и откровением невозможна. И действительно, религиозный авторитет в меньшей степени опирается на синтез веры и разума, и в большей — на синтез веры и воображения. Этот союз веры и воображения делает страх перед авторитетом основным инструментом власти в средние века [394] . Манипулирование воображением простых людей ради их устрашения обеспечивает их подчинение авторитету, а рядом с властью авторитета и воображением простых людей уже почти не остается места разуму. Это манипулирование воображением поддерживается порожденным им самим конформизмом и страхом оказаться вне единообразного сообщества [395] . Человечество разделяется на призванных и отвергнутых, причем последним уготованы либо реальные муки (инквизиция), либо воображаемые (подобные тем, что изображены на тимпане).
393
[Адсон] Однако не скажу, чтоб она выглядела приветливо. Мною овладел страх, и появилось неприятное предчувствие. Бог свидетель, что не от бредней незрелого разума, а оттого что слишком заметны были дурные знаки, проявившиеся на тех камнях еще в давние времена, когда они были во власти гигантов. Задолго, задолго до того, как упрямые монахи взялись превратить проклятые камни в святое хранилище слова Божия.
394
[Вильгельм] И те, кто убивал обезумевших каялыциков, возвращая смерть смерти и пытаясь убить истинное покаяние, смертью чреватое, — эти люди подменили покаяние души покаянием воображения, вызывали в воображении видения адовых мук, адовой крови, и звали эти видения «зерцалом истинного покаяния». Так они вводили в воображение простецов — а сейчас вводят в воображение людей ученых — картины того света, видения загробных терзаний. Все как будто для того, чтоб никто не грешил. Предполагается, что можно удержать душу от греха при помощи страха и что страх сильнее тяги к протесту.
395
[Адсон] И, отворачивая очарованный взор свой, упоенный потаенным многозвучием этого странного сродства святолепных телес с адовыми извержениями, я узрел… множество других видений ужасающего, жуткого вида, чье явление в этом священном приюте могло быть связано с их параболическим и аллегорическим содержанием и с неким моральным уроком, который им задавался; там видел я жену похабную оголенную, со спущенной кожей, угрызаемую нечистыми лягвами, уязвляемую аспидами и уестествляемую толстобрюхим сатиром с крупом грифа, с ногами, утыканными жестким пером, и с бесстыжею глоткою, выкликающею ему же самому вечное посрамление; видел я и скупца, коченеющего смертным холодом на своем ложе под колоннами и навесами беззащитною жертвою злой бесовской когорты, на него бросающейся, рвущей с последними хрипами из греховной глотки душу в образе младенчика (но не для вечной жизни, о горе! нарождающегося)… Все исчадия ада будто сошлись тут в преддверии, в сумрачном лесу, в степи печальной и дикой, к явлению Сидящего на фронтоне, к лику его многообещающему и грозному. Те, кто сражен на Армагеддоне, стали пред тем, кто пришел окончательно разделить живых и мертвых.
Смех, разрушающий страх, представляет собой величайшую угрозу такой покорности [396] . Хорхе ссылается на авторитет Правила св. Бенедикта, запрещающего смех, и считает, что этот запрет должен быть законом христианской жизни в целом. Смех следует запретить, потому что он способен вывести воображение из подчинения. В «Имени розы» спор об универсалиях сводится к спору о более коренном вопросе — смеялся ли Христос [397] . Исторически не самый важный вопрос для средневековой мысли становится центральным для Эко, поскольку спор об универсалиях у него представлен как столкновение авторитарного ультрареализма и номинализма, т. е. страха и смеха. Хорхе — этот закулисный руководитель библиотеки, монастыря и действия в романе — олицетворяет средневековье, и его ненависть к смеху ведет к разрушению этого мира [398] . «Иконой» средневекового христианского мира оказывается тот, кто ненавидит смех и философию; саморазрушение средневековья неизбежно, поскольку он — Хорхе — есть Антихрист. Но если Хорхе олицетворяет собой средние века, то монастырь символизирует средневековый христианский мир. И действительно, авторитарная позиция Хорхе более сильна, чем власть аббата; слепой Хорхе оказывается одновременно и хранителем и разрушителем библиотеки. Вполне очевидно, что монастырь, а не университет в роли обобщенного образа средних веков соответствует современному восприятию этого периода. По-видимому, взгляд Эко на этот исторический период весьма близок такому представлению. Это подтверждается тем, что за разрушением монастыря в романе следует всеобщая катастрофа и закат средневековья: после пожара все персонажи скрываются в изгнании или погибают, в том числе и Вильгельм, который умирает во время великой чумы. Адсон не умирает, но удаляется в свой монастырь, чтобы провести остаток дней в томлении о смерти, в отрицании мира и мистицизме. Намеренно или нет, но историческая эрудиция Эко оказывается ангажированной общепринятым представлением о средних веках как о темных веках.
396
«Пустоловие и смехотворство неприличны вам! (uerba uana aut risui apta non loqui)»…
Я [Хорхе] услышал, как смеются над тем, что достойно осмеяния, и призвал братьев помнить правило нашего устава.
397
«[Хорхе] И Иоанном Златоустом сказано, что Христос никогда не смеялся!»
«Ничто в его человечьей натуре ему не мешало, — возразил Вильгельм. — Ибо смех, как пишут богословы, присущ человечеству».
«Хоть и мог, однако не писано, чтоб смеялся», — решительно прервал его Хорхе цитатой из Петра Певца.
398
«Это была самая большая библиотека христианства, — сказал Вильгельм. — Сейчас, — продолжил он, — Антихрист, должно быть, действительно возобладает, потому что нет больше знаний, чтобы от него защищаться. Впрочем, сегодня ночью мы уже смотрели ему в лицо».
«Кому в лицо?» — ошеломленно переспросил я [Адсон].
«Хорхе. В этом лице, иссушенном ненавистью к философии, я впервые в жизни увидел лик Антихриста. Он не из племени Иудина идет, как считают его провозвестники, и не из дальней страны».
Однако в романе Эко содержится и нечто большее, чем общепринятое представление о средневековье. Автор демонстрирует теоретическую возможность избежать саморазрушения средневекового христианского мира и объясняет, почему — при безудержном стремлении церковной иерархии к власти — крушение было практически неизбежным. Устами Вильгельма Эко признает, что нищенствующие ордена давали пример примирения между Богом и миром, равновесия между созерцанием и действием, между верой и разумом [399] . Однако эта гармония не могла долго удерживаться, поскольку, как только св. Франциск был официально признан церковью, с помощью францисканцев был произведен раскол в движении нищенствующих. Так, францисканцы в руках церкви стали инструментом разделения призванных и отвергнутых, что усиливало власть авторитета над воображением большинства.
399
«[Вильгельм] Потому-то города и городские власти благожелательно отнеслись к скитальческому монашеству и к нам, францисканцам; мы представили им возможность гармонично уравновесить народную потребность в покаянии с потребностями городской жизни, соотнести нужды церкви с нуждами купечества, озабоченного только торговлей…»
«[Адсон] И таким образом было установлено равновесие между любовью к Господу и любовью к хозяйству?»
«Нет. Борьба за нравственное перерождение постепенно была подчинена воле церкви и введена в нормальные пределы — в пределы ордена, позволенного папой. Однако то, что бушевало и билось
«Но кто же был прав, кто оказался прав, кто ошибался?» — в отчаянии перебил я его.
«Все были правы, все ошибались».
«Хорошо, ну а как же вы сами, — закричал я ответ уже с каким-то яростным вызовом, — почему не говорите, на чьей вы стороне, на чьей стороне истина?»
Ответом Вильгельма было молчание. Не говоря ни единого слова, он медленно поднял и стал разглядывать на свет обрабатываемую линзу. Наконец он опустил руку, навел линзу на железное точило и спросил меня:
«Что это?»
«Точило. В увеличенном виде».
«Что ж. Самое большее, что в твоих силах, — это смотреть как можно лучше».
Поскольку все, кто претендует на способность определять, что есть истина, являются реалистами — ультрареалистами или умеренными реалистами, — Эко приходит к отождествлению всякого реализма с авторитаризмом. В отношении универсалий реалисты утверждают, что они могут определить объективный критерий истины; следствием этого оказывается отвержение всякого, кто не принимает такой критерий. У Эко реалист обязательно награждает всякого несогласного ярлыком ереси, поэтому отсутствие в романе представителей умеренного реализма и неавторитарного реализма оказывается оправданным: всякое определение, которое не считается искусственным или временным, является инструментом власти и разделения. Всякое различение между истинным и ложным, претендующее на то, что оно основывается на независимом и вечном критерии, всегда ведет к разделению призванных и отвергнутых, и, таким образом, всякое объективное различение между истинным и ложным ведет к господству власти и авторитета. Адсон противостоит этой позиции, высказанной Вильгельмом; он утверждает, что следствием позиции Вильгельма является признание того, что истину невозможно отделить от лжи. Однако Вильгельм, в отличие от Абеляра и Оккама, предпочитает оставить рассуждения об истинном и ложном, для того чтобы положить конец господству авторитаризма.
Ранее Франциск уже пытался положить конец этому исключению «отверженных», но он столкнулся с неразрешимой дилеммой: либо остаться вне церкви и тем самым еще резче обозначить разницу между принятыми и отверженными, либо войти в церковь и этим внести новый вклад в различение своих и чужих [400] . Поэтому причиной ереси по существу является сама церковь, а в конечном счете всякая реалистическая позиция в отношении универсалий [401] . Мучительный выбор Франциска показывает, что сопротивление реалистическому пониманию универсалий есть моральный императив [402] . Всякая реалистическая позиция в отношении универсалий морально неприемлема, поскольку для нее какая-то позиция и, следовательно, какая-то группа людей, всегда оказывается за пределами естественного. Нетерпимое отношение к гомосексуализму среди монахов демонстрирует то, как определения допустимого, даваемые реалистической позицией, приводят к устранению неугодных и безраздельному господству. Можно оплакивать гибель библиотеки и всего замечательного, что хранил монастырь, но нет жалости к Хорхе и авторитаризму, которые сами обрекли себя на гибель.
400
[Вильгельм] Прокаженные вышвырнуты из общества, они хотели бы и здоровых утащить за собой. И чем более явно их отторгают — тем они становятся злее; чем более злыми их считают, похожими на стаю лемуров, ищущих всеобщей погибели, — тем сильнее они отторгаются. Святой Франциск это понимал, поэтому с самого начала отправился к прокаженным и жил среди них. Народ Божий можно изменить, только если вернуть отторженных.
401
[Вильгельм] Франциск пытался всех отверженных, кто хотели бунтовать, воротить в круг народа Божия. Чтобы спасти стадо, надо было воротить отверженных. Должен сказать с огромным сожалением: Франциску это не удалось. Чтобы вернуть отверженных, надо было действовать изнутри главенствующей церкви, надо было быть признанным ею; признанное церковью, новое учение образовало новый монашеский орден, а новый монашеский орден составил собою новый замкнутый круг, за границами которого остались новые исключенные.
402
[Вильгельм] Любая ересь — это вывеска изгнанничества. Поскреби любую ересь, и увидишь проказу. Любая борьба с ересью предполагает именно эту цель: заставить прокаженных оставаться прокаженными.
Однако Эко прекрасно понимает, что свою цену следовало заплатить и за ту моральную чистоту, которой так и не достиг Франциск, за моральную чистоту постмодернизма. Единственное философское разрешение этой дилеммы, согласно которой реалистическое утверждение универсалий необходимо ведет к исключению и преследованию какой-то группы людей, возможно только путем снятия самого вопроса: следует перестать задавать метафизические вопросы и довольствоваться наукой как средством решения утилитарных задач [403] . Безусловно, сведение метафизических вопросов к вопросам языка и обращение к чисто практическим задачам кладет конец спору об универсалиях, выбор делается в пользу номинализма. Но если понимание того, что замалчивание метафизических вопросов наносит философии какой-то урон, и не лежит на поверхности, то главный герой Эко готов признать данную проблему [404] . Совместима ли бесконечная множественность, утверждаемая номинализмом, с естественными науками? Вильгельм сомневается в этом: мир не ограничивается тем, что способен объяснить номинализм, и даже тем, что описывают естественные науки. Заявляя, что Франциску не удалось разрешить вопрос, как принять отверженных в церковь, не приведя к новому исключению кого-то, Вильгельм вынужден признать, что перед ним неотвратимо стоит другая дилемма: номинализм не в силах примирить абсолютную индивидуальность реальности с универсальностью науки [405] .
403
См. прим. 22 к предыдущей лекции.
404
«[Вильгельм] Только чтобы верить в это, следует предполагать, будто простецы ближе нас к истине именно по той причине, что обладают непосредственным частным знанием; следовательно, надо считать, что непосредственное частное знание — самое главное. Однако если самое главное — это непосредственное частное знание, как же придет наука к воспроизведению тех универсальных законов, благодаря помощи которых и через осмысление которых добрая магия становится действенной?»
«Вот-вот, — отозвался я [Адсон]. — Как она придет?»
«Не могу тебе сказать. Немало я спорил об этом в Оксфорде с моим другом Вильгельмом Оккамским, который теперь в Авиньоне. Он заронил в мою душу тысячи сомнений. Ибо если нам исходить из посылки, что истинно только непосредственное частное знание — тот факт, что однородные причины приводят к однородным последствиям, становится почти недоказуемым».
405
[Вильгельм] Всякий использующий целебные травы неоспоримо знает, что всякий раз одно и то же зелье оказывает на одного и того же пациента, если он всякий раз одинаково предрасположен, совершенно одинаковое действие, и поэтому любой использующий лекарства может вывести теорему, что каждый отдельный пучок травы определенного вида годится от лихорадки или что каждое отдельное стекло определенного вида в определенной мере помогает ослабевшим глазам. Наука, о которой говорил Бэкон, несомненно должна строиться на подобных теоремах. Обрати внимание: на частных теоремах, а не на общих положениях. Любая наука должна опираться на теоремы, теоремы должны исходить из строгих посылок, а посылки — отображать частные связи вещей. Понимаешь ли, Адсон… Я вроде бы обязан верить в правомочность моих теорем, ибо я их вывожу из наблюдений непосредственного частного опыта; но, веруя в них, я неминуемо признаю существование общих закономерностей. Однако о них-то говорить я не имею права, так как уже само предположение о существовании общих закономерностей и заранее заданного порядка вещей приводит нас к выводу, что Бог — пленник этого порядка, а между тем Бог — это вещь до такой степени абсолютно свободная, что, если бы он только захотел, одним лишь напряжением своего хотения он переменил бы мир.
Итак, в «Имени розы» человек поставлен перед выбором между двумя непримиримыми группами ценностей: между Богом и миром, верой и разумом, созерцанием и действием, универсалиями и единичностями. Средневековье выбирает первое, современность и постмодернизм — второе. Превосходство современности и постмодерна над средневековьем основывается на положении о том, что реалистическая трактовка универсалий неизбежно ведет к исключению кого-то из сообщества. То, что в средневековье присутствует авторитарное мышление, не вызывает сомнений; следует даже признать, что реалистическая позиция в отношении универсалий постоянно испытывает соблазн пойти по этому пути. Однако весьма сомнительно, что такая позиция отражает существо средневековой философии. По крайней мере до XIV столетия основные интеллектуальные усилия в латинском христианском мире были сосредоточены на достижении гармонии между требованиями разума и веры, между Богом и миром, созерцанием и действием, универсалиями и единичностями. Другими словами, средневековье было в основном озабочено обеспечением согласия между теми двумя сторонами, которые Эко настойчиво старался разделить. Университет есть та институция, которая возникла из стремления к синтезу, и авторитаризм Хорхе чужд этой общей тенденции сочетать утверждение мира, разума, действия и единичности с утверждением Бога, веры, созерцания и универсалий. То, что средневековый мир готов был принимать вплоть до XIV в., гораздо шире, чем то, что заставляет его принимать Эко, вооружая его принципом отрицания формы и естественного порядка. Действительно, средневековье было авторитарным в той мере, в какой авторитет отказывался признать доступность формы человеческому разуму. Но умеренный реализм как раз и представлял средство от этого: самым ясным и самым нерушимым пределом господству абсолютного и тиранического авторитета является человеческая природа — вечная, неизменная, общая для всех индивидуумов в отношении их мнений или действий.
Одним из самых значимых фрагментов романа является созерцание Адсоном тимпана на портале здания капитула, которое прежде было церковью: «Статуи в тимпане казались не менее хороши, чем на портале новой церкви, но не так опасны с виду. Здесь тоже, как и на том портале, все изображение было подчинено фигуре Христа, восседшего на троне; однако рядом с ним, в разных позах и с различными предметами в руках, находились двенадцать апостолов, от Него получившие распоряжение идти по миру и проповедовать Евангелие в народах. Над головою Христа, в полукруге, разделенном на двенадцать ломтей, и под его стопами, в непресекающейся веренице фигур, были представлены народы мира, предназначенные из уст посланников воспринять благую весть. Я распознал по внешнему обличью евреев, каппадокийцев, арабов, индийцев, фригийцев, византийцев, армян, скифов, римлян. Однако в перемешку с ними в тридцати кольцах, располагающихся полукругом над полумесяцем, разделенным на ломти, обретались жители неведомых миров, о которых нам известна только самая малость из описаний Физиолога и из смутных отзывов путешественников. Многие из этих персон ничего мне не говорили, других я узнал: например, уродов с шестью пальцами на каждой ладони; фавнов, рождающихся из червы и вызревающих в щелях дерева между корой и его же мякотью; сирен с чешуйчатыми хвостами, соблазнительниц мореходов, и эфиопов, чье тело чернее черноты, и чтобы защитить себя от солнечного жара, они закапываются в песчаные норы; онокентавров, чье туловище выше пупа человеческое, а ниже — ослиное; циклопов, у которых имеется только один глаз величиной со щит; Сциллу с девической головкой и грудью, с брюхом волчицы, с хвостецом дельфина; волосатых людей из Индии, которые обитают в болотах и у реки Эпигмариды; псоглавцев, которые не способны вымолвить ни слова, чтобы не залаять; скиаподов, бегущих с ужасной поспешностью на своей единственной ноге, которые, когда желают защититься от солнечного света, сами ложатся, а огромную ступню развешивают над собой, как зонт; астоматов из Греции, лишенных ротового отверстия и вдыхающих воздух через нос…