Лермонтов
Шрифт:
Из этого вышло стихотворение под названием «Дереву», в котором он вспомнил «два талисмана», то есть две буквы — А и М, — вырезанные им на коре яблони:
И деревцо с моей любовьюПогибло, чтобы вновь не цвесть;Я жизнь его купил бы кровью, —Но как переменить, что есть?Ужели также вдохновеньеУмрет невозвратимо с ним?Иль шуму светского волненьяБороться с сердцем молодым?Нет, нет, — мой дух бессмертен силой,Мой гений веки пролетит;И эти ветви над могилойПевца-страдальца«Нет, это совсем не о том, — подумал он. — Это слишком от Байрона... Где же мое злодейство? Байрон злодеем не был, но ведь я-то злодей...» Хотя это было, может быть, не совсем так, Лермонтов упорно считал себя погубителем своей первой любви. «Не забывай о Джюлио, — увещевал он себя. — Вот как бы надо тебе поступить... Умереть в раскаянии!» Но не Джюлио, он сам, Лермонтов, своими мыслями доводил себя до страданий. Беззвучно взывал он в пустоте ночи: «О сжалься, сжалься, сжалься надо мной!» Эти слова Джюлио жгли ему сердце. И жгли до тех пор, пока он не написал «Раскаяние»:
К чему мятежное роптанье,Укор владеющей судьбе?Она была добра к тебе,Ты создал сам свое страданье.Бессмысленный, ты обладалДушою чистой, откровенной,Всеобщим злом незаряженной,И этот клад ты потерял.Огонь любви первоначальнойТы в ней решился зародитьИ далее не мог любить,Достигнув цели сей печальной.Ты презрел всё; между людейСтоишь как дуб в стране пустынной.И тихий плач любви невиннойНе мог потрясть души твоей...О, вымоли ее прощенье,Пади, пади к ее ногам,Не то ты приготовишь самСвой ад, отвергнув примиренье.Хоть будешь ты еще любить,Но прежним чувствам нет возврату,Ты вечно первую утратуНе будешь в силах заменить.Это рассказ не о том, что было, а о теперешнем состоянии собственной души, выросшем не только из жизни, но и из своих стихов. Таинственный горн пылал, грохотала наковальня... не только ангелы и демоны, но и он сам держал в руках молот, куя собственную душу... И как он был рад, если она отзывалась болью.
Он продолжал читать Мура. Находились еще родственные для него черты в Байроне, отдельные, но очень красноречивые (хотя в общем он видел, что их характеры, свойства души, поступки — разные). Вот сходное: Байрон любил физические упражнения и старался развивать силу мускулов, то же делали Эсхил, Данте, Камоэнс, Тассо, Купер и многие другие писатели; ночь была у него любимым временем для творчества; у Байрона была привычка выставлять в рукописях даты написания стихотворений (Лермонтов делал это довольно часто); Байрон в ранней юности думал, что скоро умрет; он был страстен во всем, так же и в дружбе: «со страстным энтузиазмом он бросался в свои ребяческие дружбы», — писал Мур. Но ни одна его дружба, как говорит в своем дневнике Байрон, «не оказалась прочной». И все это только в первом томе! Пожалуй, самое значительное из этих сходств: «Отчаяние встретило Байрона на самом пороге жизни». Однако и это еще не все! Мур пишет: «Надежда потрясти мир в будущем в качестве вождя или героя не меньше смешивалась с его юными мечтами, чем предвидение поэтической славы. «Я когда-нибудь, — любил он говорить мальчиком, — подниму войско: мужчин, одетых в черное и скачущих на черных конях. Они будут называться «Черные Байроны», и вы услышите, какие чудеса доблести они покажут!» В «Часах досуга», в стихотворении «При отъезде из Ньюстедского аббатства», Байрон вспоминает своих предков, «покрытых кольчугой баронов», сражавшихся в Палестине, при Кале, Кресси и Марстоне, — «летопись говорит еще и теперь о том, как вы бились и как умирали».
В одно мгновение возгорелось воображение Лермонтова. «Черные Байроны» — это вместе мрачно и мужественно и напоминает таинственных всадников из Апокалипсиса... С этой минуты мечта о подвиге — может быть, жестоком и страшном — начинает
«И ты его узнаешь» — ведь ты — царь — дважды встречался с ним глазами... В них мог ты прочитать свое будущее, рассерженный на кучу резвящихся детей красавец-кавалергард... Ты когда-нибудь встретишься среди пламени и мрака с одиноким героем... Нет, Байрону не приходили в голову мечты такого рода. Да, впрочем, и для Лермонтова это ужасное видение было мимолетным.
Только первый том... подробности, тысяча подробностей. До этого жизнь Байрона была известна Лермонтову в общих чертах — из разных статей в журналах и предисловий к его сочинениям. Но никогда раньше он столько не думал о нем. В стихотворении «К ***» Лермонтов сделал попытку выяснить, хотя бы отчасти, степень своей близости к нему:
Я молод; но кипят на сердце звуки,И Байрона достигнуть я б хотел;У нас одна душа, одни и те же муки;О если б одинаков был удел!..Как он, ищу забвенья и свободы,Как он, в ребячестве пылал уж я душой,Любил закат в горах, пенящиеся воды,И бурь земных и бурь небесных вой.Как он, ищу спокойствия напрасно,Гоним повсюду мыслию одной.Гляжу назад — прошедшее ужасно;Гляжу вперед — там нет души родной!Это эскиз, набросок самых первых сближений. Думая над ними, находя общие точки, Лермонтов все более уточнял и разницу между собой и Байроном. Разные могут быть очень близки друг другу — так в этом случае и было.
Приближался август. Лермонтов продолжал трудиться над своими трагедиями, читал жизнеописание Байрона, думал над новыми поэмами. Ему пришлось-таки преподнести два-три стихотворения Сушковой, но он немножко нарушил правила игры: сначала без досады, а потом и с каким-то, похожим на влюбленность, чувством стал он встречать взгляд Черноокой, молча любоваться ею, когда она, прикрывшись от солнца зонтиком, болтала с Сашей на скамейке возле цветочных клумб или молилась в прохладном сумраке церкви. В нее, конечно, немудрено было влюбиться, но с Лермонтовым этого не произошло. Он знал, что она отвергла бы его, но не мог представить себе, как бы он страдал... Вероятно, вовсе бы не страдал. Нет, их пути нигде и никак не сходятся и не сойдутся, думал он, глядя на нее, уверенную, что он погибает от любви к ней.
Первого августа — в день памяти крещения Руси — это был и первый день Успенского поста — обитатели Середникова отправились в Новый Иерусалим. Нужно было пройти и проехать 18 верст по проселочным дорогам. Отправились до восхода солнца. В поле и в лесу, встречая рассвет, гремели птицы, стлался туман по низинам, было свежо. В трех колясках ехали Столыпины, Елизавета Алексеевна, Сушкова с теткой, Верещагины, еще кто-то. Мистер Корд, Орлов, Лермонтов ехали верхом. Как только начало пригревать и обсохла роса, стали ехать медленно, временами шли пешком.
Лермонтов никогда не думал, что так близко от Середникова есть настоящее диво дивное — монастырь, окруженный садами, сияющий огромными куполами церквей и соборов, среди которых всех выше вознесла главу с крестом круглая трехступенчатая башня, опоясанная по каждому ярусу окнами. Солнце вспыхивает на сини и золоте, на ярких изразцах и беленых стенах... Вот и восточные ворота с надвратной церковкой. Вблизи, однако, монастырь оказался не столь наряден — давно не чинившиеся здания и стены пообтрескались, пошли пятнами, кое-где на крышах, на жилых корпусах и даже на царском дворце, довольно скромном, весело зеленели неприхотливые березки.