Лермонтов
Шрифт:
Это строки из «Фингала», поэмы Оссиана (начало песни 6-й), — картина, давно привлекавшая Лермонтова.
В «Песни Ингелота» пересказывается предание о Гостомысле — новгородском старейшине, который, умирая, завещал соотечественникам призвать «князя чуждого»... И вот:
Кривичи, славяне, весь и чудьШлют послов за море синее,Чтобы звать князей варяжских стран.«Край наш славен — но порядка нет!» —Говорят послы князьям чужим.Эту поэму, как и предыдущую, Лермонтов сближает со своей жизнью, наделяя Вадима своими чувствами и иногда даже выражая их стихами своего «столыпинского» цикла.
...ВадимЛюбил.Здесь выделены строки, в слегка измененном виде взятые из стихотворения «Ночь» («Один я в тишине ночной...»).
Далее в поэме все усложняется мотив мести. Во-первых, Вадим мстит Рюрику за поруганную свободу Новгорода, во-вторых — за гибель своих товарищей. В-третьих, — и это чуть ли не самый сильный мотив, — за то, что Рюрик обесчестил и довел до гибели его возлюбленную. Он идет на отчаянно смелый шаг. В разгар праздника в виду варяжской дружины и толп народа Вадим является в полном вооружении и вызывает Рюрика на единоборство. Он идет на явную смерть.
Он пал в крови, и пал один —Последний вольный славянин!Лермонтов считал, что к подвигу ведет героя не одна какая-нибудь идея, а вся его жизнь, все его духовное бытие. Его Вадим подобен «мощному человеку» из стихотворения «Предсказание», который поднял «булатный нож» на царя. И подобен самому Лермонтову с его неразделенными воспоминаниями о первой любви, которые смещаются и как-то перестраиваются, усложняясь и превращаясь в вечно тревожное чувство, в постоянную часть его душа. Как могучий, но одиноко растущий в поле дуб, герой живет с предчувствием грозового удара:
И буря вкруг него шумит,Но великана не свалит:Когда же пламень громовойМогучий корень опалит,То листьев свежею толпойОн но оденется вовек...Имени Вадима нет в первой — древнейшей — русской летописи. Отсюда и сомнения в его существовании у Карамзина. Это побудило Лермонтова в конце поэмы сказать, что «свободы: витязь», Вадим, «забыт славянскою страной». В виде эпилога Лермонтов цитирует начальные строки поэмы Оссиана «Картон» (их использовал и Пушкин в «Руслане и Людмиле»):
A tale of the times of old!..The deeds of days of other years!..В 1816 году Василий Капнист (он полностью перевел эту поэму) передал эти строки так:
События веков протекших!Деяния минувших лет!..Видно, в лице Николая Шеншина блеснул Лермонтову смутный призрак настоящей дружбы — ему посвятил он «Последнего сына вольности», названного в подзаголовке «Повестью». В посвящении Лермонтов снова, как и во многих прочитанных друзьям этой осенью стихах, говорит о безнадежности и отчаянии, царящих в его душе. «Дни надежд ко мне не придут вновь», — утверждает он, связывая эти строки с изменой первой любви.
Пока Лермонтов писал эту поэму, холера в Москве почти прекратилась. Заставы были открыты. Быстро оправившиеся от страха москвичи заговорили, зашумели, а там начали и веселиться. На улицах началось прежнее движение; Поливановы в конце декабря дали первый послехолерный бал, и не только Лермонтов, но и Елизавета Алексеевна побывала на нем. Чуть ли не в одну неделю —
А тут и новое испытание, одна из мучительнейших задач, которую невозможно решить. Бабушка показала ему свое завещание, думая, что он все эти обстоятельства только теперь и узнает, — забыла, что уже давно понемножку, нечаянно, от случая к случаю, почти все пересказала их ему. Но хотя завещание и не было неожиданностью — это был документ... Бабушка, всегда прямая, вдруг сгорбилась и, промакивая глаза платком, жалобно сказала ему, что он теперь совершеннолетний и сам волен решать, где жить — у нее, по-старому, или у батюшки. Если же у батюшки, то теперь она и наследства его не лишит. «Однако, — вздохнула она, — и то надо знать тебе, Мишенька, что Юрий Петрович болен и болезнь его самая жестокая, отчего он никак не согласится менять твое житье».
В тот же вечер от волнения Елизавета Алексеевна слегла и целую неделю не могла подняться, так была расстроена и слаба.
И Лермонтов решил не только не менять ничего, но даже и не вдаваться больше в обсуждение этих обстоятельств ни с бабушкой, ни с отцом... «Слишком это поздно», — подумал он.
2
В январе возобновились занятия в университете, но лекции читались нерегулярно, аудитории были полупусты. Из-за холеры половина учебного года была потеряна. Но холера и теперь еще не совсем ушла из Москвы. Окончание ее официально объявлено не было. «Ведомость о состоянии города Москвы», выпускавшаяся Погодиным, продолжала выходить. Погодин, отдававший ей много сил, еще читал и лекции в университете. Это был, пожалуй, единственный профессор, которого слушали охотно. Как вспоминал однокурсник Лермонтова Костенецкий, Погодин давал студентам «понятие о критической стороне истории», знакомил их со «всеми вообще современными знаменитыми историческими писателями, — немецкими, французскими, английскими», раскрывал перед студентами «весь современный кругозор». Но и Погодин в своей ведомости часто отмечал отсутствие студента Лермонтова. Остальные профессора видели его еще реже. Он не мог принуждать себя слушать то, что было ему по большей части известно. Словом, университет, хотя Лермонтов и поступил в него с большим желанием, привлекал его мало.
На балу в Благородном собрании он встретил Додо Сушкову и разговорился с ней. Он похвалил ее стихотворение «Талисман», напечатанное в этом году в «Северных цветах», но она стала уверять его, что оно плохое, детское и что князь Вяземский без ее ведома переслал его в Петербург Дельвигу, и что у нее теперь есть другие, лучшие стихи. Это было очень милое женское самохвальство. Она быстро говорила, а он слушал, поглядывая на нее и думая, что она своей грацией и живостью восполняет недостаток красоты настолько, что ею можно увлечься до безумия. Маленькая, изящная, похожая на южанку — итальянку или француженку, и говорит как француженка даже на русском языке. Болтунья, но ею можно заслушаться как сиреной. Она обожает Гюго, Пушкина и Байрона, которого читает по-английски... Она знакома с Пушкиным. В день их знакомства, два года тому назад, на балу у Голицыных он танцевал с ней весь вечер, спрашивал, что она теперь сочиняет, не бросит ли стихов, выйдя замуж. А потом он познакомился с ее семьей. Он теперь женится. Не бросит ли он теперь стихов?.. Лермонтов вздрогнул, услышав такое, хотя и шутливое, предположение. Не дай Бог! И вообще женитьба... Он вспомнил, сколько пришлось пережить Байрону из-за женитьбы, — свирепая клевета, поход целого общества против него — война ханжей против великого поэта, вынужденное самоизгнание из отчизны... Кто знает, сколько потеряла при этом поэзия. Байрон женился по выбору, без страсти. В общем, это обычно... Но, может быть, не для Пушкина? Лермонтов вспомнил о своем отце. О себе. «Да, я дитя любви», — подумал он. Додо между тем все говорила. Лермонтов вслушался... Она с восхищением отзывалась о декабристах. Вот в ее речи мелькнули строки Пушкина об «обломках самовластья»... Вот она выражает надежду, что будет месть за казненных... Лермонтов забыл обо всем и впился в нее изумленным взглядом. Нет, это не просто милая болтунья! Это сильная, поэтическая, прекрасная душа! Додо вполголоса, мягко скрадывая «р», произносила свои стихи: