Лермонтов
Шрифт:
Иначе, нежели у Пушкина, выглядит у Лермонтова и сама деревня. Пушкинская избушка кажется придавленной песчаным косогором. Впечатление придавленности усиливают и второстепенные детали: сломанный забор, серенькие тучи, валяющаяся перед гумном солома… Лермонтов, наоборот, подчеркивает в деревенском укладе черты домовитости: полное гумно, резные нарядные ставни. Да и время суток другое: у Пушкина серенький день, у Лермонтова росистый вечер, то есть самое выгодное для сельского ландшафта освещение. Больше того: у Пушкина будни, а у Лермонтова – праздник, да еще и праздник урожая (отсюда и дымок спаленной жнивы). И праздник этот начинается еще до въезда в деревню, с четы белеющих берез, которые напоминают путнику, что кончилась летняя страда и начинается время свадеб.
Полемична
Пушкинский деревенский жанр, искусно замаскированный под зарисовку с натуры, – литературная декларация, ироническая реплика в споре романтиков с защитниками реализма. Отсюда и концовка строфы, с реалиями семейной жизни поэта никак не связанная:
Мой идеал теперь – хозяйка…Да щей горшок, да сам большой.Лермонтов собирает в одной мощной картине все, что заставляет его, несмотря на ненависть к стране рабов и господ, любить отчизну, пусть и «странною любовью».
Впрочем, через полвека лермонтовская странная любовь перестала казаться странной. Вот что писал в 1891 году В.О.Ключевский:
«Пройдите любую галерею русской живописи и вдумайтесь в то впечатление, какое из нее выносите: весело оно или печально? Как будто немного весело и немного печально: это значит, что оно грустно. Вы усиливаетесь припомнить, что где-то было уже выражено это впечатление, что русская кисть на этих полотнах только иллюстрировала и воспроизводила в подробностях какую-то знакомую вам общую картину русской природы и жизни, произведшую на вас то же самое впечатление, немного веселое и немного печальное, – и вспомните Родину Лермонтова».
Но мы опять опередили события. До «Родины» неведомому избраннику надо еще дорасти, проделав мучительно трудный путь. Да, Лермонтов чувствует, что он – другой («другой» не в значении «второй»), просто: другой, но при этом скрытно, страдая от инакости, ищет в воображаемом, заочном собеседнике если не сходства, то хотя бы подобия. Боратынский на эту роль, во всяком случае весной 1831 года, годился нельзя лучше: в «Наложнице» инакость его проявилась достаточно определенно.
Прочитав «Наложницу» еще в рукописи, Пушкин писал Плетневу: «Поэма Боратынского – чудо» (письмо от 7 января 1831 г.). Вряд ли Лермонтову могло стать известным мнение Пушкина об этой чудесной, но не понятой критикой и не имевшей читательского успеха вещи. Но судя по тому, как властно и сильно отразилась она в его творчестве, на этот раз он был «одних мыслей» с Пушкиным. И юнкерские поэмы, и «Сашка», и «Маскарад», и «Герой…» свидетельствуют: «Наложница» произвела на Лермонтова долгодействующее впечатление. Знаменитое «Как часто пестрою толпою окружен…» создано в то время, когда «разность» меж ним и автором «Наложницы» обернулась несовместимостью, и тем не менее две строчки из нее беззаконно, беспачпортно залетели и в этот текст:
Боратынский:
Между красавиц городскихИскал он деву дум своих.Лермонтов:
Когда касаются холодных рук моихС небрежной смелостью красавиц городских…А вот сцена в театре, дальним эхом отозвавшаяся в «Княгине Лиговской»:
Боратынский:
Не для блистательного дараАктеровЛермонтов: «Занавес взвился, и в эту минуту застучали стулья в пустой ложе. Печорин поднял голову, но мог видеть только пунцовый берет…» (Берет, как мы помним, – деталь выходного туалета Веры Дмитриевны Лиговской. – А.М.)
Михаил Юрьевич, похоже, настолько очарован поэмой Боратынского, что не хочет придумывать для своей героини иное имя, пользуется тем, какое дано «деве дум» первокрестителем: Вера Волховская – Вера Лиговская. Даже фамилии образованы по одному типу: Волховская – от московской Волхонки; Лиговская – от питерского Лиговского проспекта, где, в отличие от аристократической Волхонки, строят роскошные, но безвкусные особняки денежные мешки столицы.
Еще один пример – бытовая фактура в отрывке «Девятый час; уж тёмно; близ заставы…».
Боратынский:
Штоф полинялый на стенах;Меж окон зеркала большие,Но все и в пятнах и в лучах;В пыли завесы дорогие,Давно нечищенный паркет;К тому же буйного разгульяВсегдашний, безобразный след:Тут опрокинутые стулья,Везде табачная зола,Стаканы середи столаС остатками задорной влаги;Тарелки жирные кругом;И вот, на выпуске печном,Строй догоревших до бумагиИ в блеске утренних лучейУже бледнеющих свечей.Лермонтов:
…к воротам кто-то подъезжает.Лихие дрожки, кучер с бородойШирокой, кони черные. Слезает,Одет плащом, проказник молодой;Скрыпит за ним калитка; под ногамиСтучат, колеблясь, доски. (Между намиСкажу я, он ничей не прервал сон.)Дверь отворилась, – свечка. – Кто тут? – Он.Его узнала дева молодая,Снимает плащ и в комнату ведет;В шандале медном тускло догорая,Свеча на них свой луч последний льет,И на кровать с высокою периной,И на стену с лубошною картиной…В стремлении стереть с лица неприбранной жизни, жизни как она есть, романтические румяна (сегодня бы сказали: гламурный макияж) Лермонтов, как видим, следует не за Пушкиным (пушкинский «проказник» в подобные закоулки не прискакивал, а ежели и прискакивал, то говорить об этом не полагалось). Боратынского неблагообразие российского общежития ничуть не шокирует, и все-таки некоторые из общепринятых табу и для него не преступаемы. Лермонтов, перешагивая и через этот барьер, изображает «порядочного» молодого человека, заглянувшего в девятом часу вечера, то есть еще до светского праздника, к веселым девицам самого дешевого разряда. Впрочем, чрезмерной смелости тут нет, ведь он, в отличие от Боратынского, пишет «в стол» и не обязан считаться с литературными приличиями.