Лес (входит в книгу Восьмерка)
Шрифт:
— Так, — неопределённо ответила она.
Из квартиры шёл характерный запах — я сам это зелье никогда не любил, но мои былые сотоварищи часто себя веселили подобными растеньями, раскуривая их по очереди.
В комнате, различимой за спиной Рады, вдруг появился силуэт Прони. Он молча замахал мне руками: заходи, заходи!
Рада, заметив, что я смотрю куда-то поверх её головы, оглянулась.
Прон был в брюках, причём, судя по болтающемуся туда-сюда ремню, надел их только что. Рубаха была расстёгнута на все пуговицы. Волос на Прониной груди не росло.
Мне показалось,
Но я подумал, что и так уже всё вижу, к чему ещё заходить.
Сам потянул на себя и закрыл двери пред собой.
С тех пор я не встречал его вовсе.
Мне рассказали недавно, что Прон совсем болен и тело его страдает.
И сердце, и печень, и почки, и лёгкие, и половина костей, и в гитару выгнутый позвоночник — всё расхотело служить и повиноваться.
Он никого не пускает в дом, живёт один — в ужасе и в полузабытьи, еле передвигаясь от кухни к дивану.
Ему назначили пенсию по инвалидности — Проше! огромному Проньке…
Кудри его разгладились, и остались только измученные глаза.
Кто приносит ему хлеб? Кто подаёт воду, Боже ты мой…
Я иногда хочу к нему зайти, но никак не решаюсь и всё откладываю и откладываю на потом, словно боюсь дурного завершения этой истории.
Но всё уже случилось. Всё окончательно не сбылось.
Тень облака на другом берегу
I
Когда я ложился спать, головой в большую подушку, сердце билось с таким звуком, как если бы ребёнок, скорей всего мальчик, красивым зимним утром, в тихой, ещё сонной деревне, идёт в валенках по крепкому, розовому снежку. Хруст. Хруст.
…такая полутьма и тихая тайна вокруг, и огромно место для жизни.
Нет никакого греха в моей любви к чужой жене — так казалось мне тогда.
Я и не знаю большего счастья, чем целоваться посреди вечернего двора, когда она неожиданно выбежит к тебе навстречу из-за угла, в этом своём пальто или плаще… чёрт, я не помню даже. Сейчас глаза закрою и вспомню, что там было под ладонями.
…нет, совсем не плащ, и не пальто там было, а сначала влажный от первого и лёгкого снега затылок, а потом, если поднырнуть руками, спина — такая тонкая, тёплая.
Господи.
И рот, рот, рот — хорошо, когда умеешь целоваться и в руках сила и нежность.
Скользишь пальцами по её позвонкам, ищешь ладонями её лопатки — вот их нет совсем, вот они вдруг возникли, острые, — и всё это время рот, рот, рот. Когда же мы дышали, если так много и подолгу целовались?
Потом она тащила меня куда-нибудь — и приговаривала при этом:
— Идём скорей… Идём! Не знаю куда! Куда-нибудь!
А сама знала.
Мы бежали, распахнутые и расхристанные — её плащ или, чёрт, пальто расстегнул я, а когда она успела расстегнуть мою куртку, я даже не замечал.
Впрочем, не только куртку, а вообще всё расстегнуть, что на молнии, — про это всё я догадывался оттого, что вдруг чувствовал где-то внизу живота сквозняк и холодок, как будто
То ли усмехаясь, то ли шепотком ругаясь, на несколько секунд остановившись, я застёгивался.
— Ты чего там? Иди так, никто не видит! — торопила она меня, втаптывая в асфальт не прижившийся блёклый снежок и зачем-то прикасаясь к своим заалевшим щекам кулачками. Один кулачок мёрз голый, а второй грелся в варежке. Она ходила в варежках — как же от этого было не тронуться рассудком.
— Ты что в варежках? — спросил я.
— Не знаю, куда-то перчатки засунула, — засмеялась она.
Спустя десять минут быстрого хода я подозрительно интересовался:
— Это что?
— Ты слепой? — отвечала она. — Гараж.
Никак не могла справиться с ключами, подзывала меня на помощь:
— Иди, что стоишь! Попробуй открыть!
— А чей это гараж? — спрашивал я, пытаясь хотя бы вытащить ключ, чтоб вставить его заново и по-нормальному, а не наискось.
Она разглядывала на слабом свету от далёкого фонаря свой надломанный ноготь и не отвечала.
Мне удавалось извлечь ключ.
Я осматривался. Рядом, набычившись, стояло ещё несколько гаражей. Все на замках, кроме одного, — там громко играла музыка, а из приоткрытой двери на снежок, смазанный свежими следами шин, косо падал свет.
— Ну? — ещё раз спрашивала она.
Наконец, получилось.
Мы заходили в гараж. Там стояла чёрная скуластая машина.
— Залезай скорей внутрь! — приказывала она, одновременно пытаясь разобраться с брелком сигнализации. Я дёргал дверь, машина резко взвывала — к счастью, это продолжалось недолго, только секунду, — она случайно нажимала нужную кнопку, сигналка вырубалась на полувскрике, но мы успевали ужасно напугаться — и от страха принимались хохотать, сначала сдавленно, а потом, забравшись на задние сиденья, уже громко. Хохотали, и тут же начинали целоваться, опять эта моя молния ерзала туда-сюда… и я всю анатомию её джинсов знал наизусть, до сих пор знаю. Вот сейчас закрою глаза и проделаю всё то же самое: правой рукой, двумя пальцами, указательным и безымянным подхватывается ремень и тянется на себя, чтоб его чёрный ароматный язык выбрался наружу… потом перехватываешь этот язык в ладонь и тянешь в обратную сторону: щёлк — и ремень уже просто свисает, ничего не охраняя… дальше удобнее всего сразу двумя руками найти верхнюю пуговицу на джинсах и расстегнуть… почему-то её молнию, в отличие от моей, столь же просто вскрыть не удаётся. Надо, чтоб она сама помогла — чуть подалась спиной назад: очень тугие джинсы.
…очень тугие, тугие, тугие дж-ж-ж-жинсы…
Тут она, взвизгнув, выясняет, что кожаные сиденья в машине ужасно холодные.
Поспешно, словно зверёк, она взбирается ко мне на колени и, чуть подсуетясь рукою, говорит:
— Вот… так. Грей меня скорее.
— Это что, ваша машина? — спрашивал я, трогая пальцем мягкий потолок авто.
— Наша, наша, — отвечала она весёлым шёпотом, поскорее натягивая джинсы прямо на голое, так сказать, тело.
— Муж на ней ездит? — интересуюсь я, с некоторым опасением произнося слово «муж».