Лесничиха (сборник)
Шрифт:
За поселком вдали сверкали окна панельных домов. Еще дальше — упирались в небо трубы стекольного завода. И само небо в той стороне казалось отлитым из хрустального стекла. Чистое небо и желтое поле. А меж ними, узкой полосой — густо-сине-зеленый берег… Лицо Порфирия трескалось морщинами. Линялые глаза влажнели до слез.
Нынче днем он вот так же ходил на эту гору, но не прогуливать собаку, а убегать от громких, на весь поселок, звуков траурной музыки. Хоронили сторожа хлебопекарни, мужа Фроси-торговки, который скончался внезапно, — тучный, кровью налитой
Гремела музыка, накатывалась на гору. Петрунин пятился с каждым новым ударом медных тарелок, а в глаза ему лезло лицо торговки, когда она приходила сказать о своем горе. Горем для нее была больше всего «бешеная», как она плакалась, воля мужа. Сама смерть ее вроде бы только радовала. Порфирий разглядел в глазах бабенки какое-то мстительное торжество. И он испугался, когда она, поплакавшись, потянулась к нему: «Утешил бы ты меня, Порфиша…» Он придержал ее, как больную, проводил до поворота пыльной улицы и, сославшись на недомогание, ушел домой, запер калитку.
И вот похороны… Порфирий отступал все дальше и дальше, поселок оказался далеко за бугром, но дребезг и исступленные рыдания музыки продолжали докатываться до пустыря. Собака вынюхивала что-то, делая круги и удаляясь, и он брел вслед за ней, пока музыки совсем не стало слышно.
Пустырь переходил в каменистое поле. Звенели кузнечики, гудели шмели. Петрунин хотел уже было присесть на камень, но в это мгновение Боба вдруг замерла, высоко поднялась на толстые лапы к стала что-то высматривать поверх полыни. И снова пошла, приникнув к земле, но уже осторожно, напрягаясь всем телом и приостанавливаясь.
Сбоку от нее что-то шумно поднялось и мягко упало, запрыгало мячиком. Приглушенное годами охотничье чутье подсказало Петрунину: перепелка с подбитым крылом…
Собака рванулась за подранком, взметая на своем пути пыль, ломая бурьян, и вдруг упала, словно настигла птицу и накрыла ее своей широкой грудью.
— Не трожь! — угрожающе гаркнул Порфирий, впервые в жизни пожалев подранка. Подбежал, протягивая руки, чтобы освободить придавленную птицу. Но перепелки там не оказалось. Она продолжала уходить, все слабее хлопая крылом. — Не трожь… — растерянно повторял Порфирий.
Собака лежала, раскинув лапы, как на льду. Глаза ее тускло подсыхали и смотрели сами по себе, не изнутри. Лапы слабо, прерывисто дергались, словно стряхивали что-то и никак не могли стряхнуть. И вот они устали, тихо вытянулись, замерли…
— Боба! — позвал он, сгибаясь над собакой.
Под его шершавыми ладонями слышалось, как уходит, вытекает тепло, как деревенеет, тяжелеет старое, с седыми остинками вдоль длинной спины тело…
Отрешенный от всего, ослабевший, с притупившимися мокрыми глазами Петрунин отыскал неподалеку яму, откуда он когда-то выбирал песок, осторожно уложил собаку на холодное дно и отчаянно, не чувствуя боли в ногтях, стал обваливать ссохшиеся стены…
Домой шел медленно,
Остаток дня он просидел на крыльце, уставясь мокрым расплывчатым взглядом на черное отверстие конуры и временами встряхивая головой. Ему казалось, что с потерей Бобы порвалась единственная нить, связывающая его с лесом. И он боялся задуматься, чтобы не признать, что время убило не только собаку, но и вытравило из памяти самый дорогой, самый светлый для него образ лесничихи. Недаром, когда он пытался ее вспомнить, ее облик как бы растворялся, рассыпался на отдельные черты, которые уже будто и не Варины, а отдельно — Маши Петуховой, Зинки Чувыревой, Любы Прониной и многих других знакомых, а где и незнакомых женщин. Опускалась ночь, и он понял, что не уснуть ему сегодня, не забыться…
За неясными пятнами забора что-то пошуршало, поцарапалось. Порфирий затаил дыхание, томясь и лихорадочно желая, чтобы за калиткой стояла Фроська. Тогда схватил бы он что потяжелей и встретил бы ее, стерву, раз и навеки…
Он осторожно вышел на крыльцо, тихо приблизился к забору и резко отворил калитку. Никого. Только цвиркали сверчки на пыльной улице, да где-то далеко проходила машина. Слышно, как меняла скорости, то гудела с протяжным нарастанием: у-у-у-у… то прерывисто ойкала: ой, ой, ой, ой… Плакала будто.
Порфирий затворил калитку, отвернулся и побрел вдоль проволоки по тропе, набитой Бобой. Подлез под низкий яблоневый сук, продрался сквозь влажные заросли бурьяна и, зябко поеживаясь, повернул к дому.
Не зажигая света, он долго шастал по просторному, не разделенному на комнаты жилищу, разыскивал трубку. И не находил. И эта новая мелкая забота тоже помогала отвлекаться от мыслей. Он старался растягивать поиск, обшаривая карманы, подоконники.
— Нету… — Снял с гвоздя полушубок, накинул на плечи и снова вышел во двор, чтобы ходить и ходить вокруг своего сада. Только б не слушать тишину…
Из-под восточного края земли слабо подсвечивалось небо. Свет был голубым, потом сиреневым. Далекие раскатистые звуки поездов стали ближе, слышней, но откуда они — неизвестно. Повлажневший и будто бы сгустившийся воздух ощущался лицом.
Возле общего с соседями забора воздух вроде бы нежнел, приправленный теплым ароматом. Наливные, крупные плоды висели близко, почти за плечом. С чужого высокого крыльца кто-то осторожно кашлянул. Сосед… Порфирию стало легче от сознания, что не один он, оказывается, не спит в это глухое предрассветье.
— Хозяин, — дрогнув от радости, сказал он полушепотом. — Закурить не найдется?
— Не курящий! — отозвался молодой, какой-то праздничный голос.
Сын соседский… Гришка-студент.
— Сторожишь? — спросил его Порфирий, просто так, лишь бы услышать человека.
— Сторожу, — охотно отозвался парень. — Зорю. Эх и красотища!..
Петрунин невольно обернулся на восток. В той стороне, как раз за его времянкой, мельчали-вытаивали звезды. Тонули будто в сиреневом омуте, который делался все глубже и багровей.