Лесничиха (сборник)
Шрифт:
— Ну-ну, зорюй, — не стал он мешать парню и, сутулясь, двинулся к дому. Теперь он вспомнил, где его трубка. На подоконнике…
Притихший, уже не желающий ничего: ни курить, ни разговаривать, — Петрунин опустился на крыльцо, откинулся к шатнувшейся подпоре и, уставясь за крыши сонных домов, задохнулся в какой-то горькой истоме.
Заря раскалилась добела. За четко почерневшим косогором вот-вот покажется краешек солнца. Тишина как-то разом напряглась, словно все
И вот он пробился — солнечный ливень сверху, с горы, и до самого дальнего, еще в тумане, горизонта. И все засверкало: листья деревьев, яблоки, — точно после дождя, кончики шипов чертополоха. День заиграл и цветами и звуками бодрыми, сгущенными.
Петрунин сидел на крыльце неподвижно, лишь время от времени покачивал головой. Будто соглашался с чем-то запоздало, вздыхая протяжно и захлебисто. Глаза его, мокрые от слез, ушли куда-то в глубь воспоминаний.
Ему причудилось, что он видел Варю. Она прощально выткалась из зарева и ушла, растворилась в самосвете…
По саду прокатились волны зноя, — и яблоки и листья потускнели, словно их припорошило пылью. Только сысподу да глубоко в тени краски еще долго оставались мокрыми. Но и там со временем вспыхивали искры: красные, синие, зеленые — это выгорала роса.
Звенели, тренькали, качались на ветках, дожидаясь, когда окрепнут крылья, нетерпеливые, еще желтизна в подклювьях, слётки.
Порфирий все так же сидел на крыльце, сбросив с себя, как в бреду, полушубок. Не видел ничего вокруг, не слышал. Худой, пригорбленный, в кальсонах и рубахе, он сидел, уставясь за ограду…
— Дядь Порфирий! — услыхал он у самого уха чье-то тревожное дыхание.
Совсем рядом стоял, наклонясь, по-детски нескладный, ходулеватый, но с отчаянными баками на щеках, в белоснежной рубахе, соседский сын Гришка. В длинных, тонких пальцах его была зажата папиросина.
— У бати спер! — доверительно-весело сказал он Петрунину. — Бери, дядь Порфил, закуривай.
— Не хочу.
— Смотрю: плачет человек, — извиняюще, выдержав паузу, признался сосед. — Ты чего, дядя Порфирий?
Петрунин вытер глаза и посмотрел на свои руки. Ответил хмуро:
— Тебе-то что? Какое тебе дело? — Парень молчал. — Может, я о собаке убиваюсь! — ожесточенно пояснил Петрунин. — Сдохла она, да!.. Может, я… — он будто споткнулся о слова и затрясся, закрывая голову ладонями. Точно смеялся, пряча лицо, выкусывая шершавые мозоли.
Сосед осторожно, невесомо положил ему на плечо руку.
— Ты не о собаке, — робко сказал он. — Нет… Так только о человеке можно. О ком это ты?
— О том! — снова резко ответил Петрунин, высвобождая плечо. Соврал с каким-то злым упоением: — О мужике вчерашнем! Помнишь музыку?
Гришка неожиданно захохотал и тут же напряг свое худое лицо. Но смех
Это было как гром среди ясного неба. Петрунин с минуту смотрел на соседа, пытаясь понять его рассудком, а сердцем уже чуял торжество, знакомую ливневую свежесть. И открытие — впору тоже смеяться: куркуль, ворюга — и мраморный памятник!..
Порфирий вскочил, ощутив себя сильным и возвышенным. Но тут же решил проверить Гришку, получить какое-то подтверждение. Сказал со вздохом:
— О собаке я. — И парень заметно загрустил.
Порфирий благодарно, крепко пожал ему руку:
— Спасибо те, Гриша, спасибо… А мне надо идти. Идти надо.
— На работу? Ты же еще вроде в отпуску.
— Надо, надо… — бормотал уже из глубины времянки Петрунин.
Покрутившись по комнате, он снял с гвоздя запыленный, купленный как-то с тоски костюмчик, отыскал, стукаясь о табуретку, новую рубаху, достал из-под койки сапоги — хромовые, только раза три и надевал, нарядился кое-как, сунул в зубы трубку и вышел во двор.
Гришка все еще стоял, морща озадаченно лоб.
— Ты вот что, — обернулся, будто вспомнив, Порфирий. — Если меня долго не будет… уеду я, скажем, куда-нибудь… ты своих ребят, из техникума-то, пригласи в мою избу. Пусть живут заместо общежития… И бесплатно! — предупредил он, торопясь. — Бесплатно, как у себя дома! — И, распахнув калитку, вышел на улицу.
Нигде не останавливаясь, он дошел до заводского поселка и только на минуту, да и то лишь для того, чтобы застегнуть верхнюю пуговицу рубахи, задержался перед дверью в раймилицию…
Через час или два он выскочил из милиции мокрый как мышь, но радостный, сияющий, даже чуть ошалелый. Оказывается, «дело» его даже и не собирались искать: если оно и было заведено, то очень давно, за это время объявлялись амнистии, да и срок давности давно истек.
— За эти годы, надеюсь, вы сами себя покарали несколько раз, — сказал строго начальник.
— А то! — истово, радостно ответил Петрунин. И принялся выслушивать целую лекцию о неотвратимости наказания — сложную лекцию, однако ж понятную.
— Спасибо вам! — горячо, как и Гришке, потряс он руку начальнику и выскочил на улицу.
Люди сами обходили Петрунина, завидя его еще издали, и потому он прошел поселок насквозь, ни на кого не наткнувшись, и опомнился, лишь когда в нос ударило щекотным сенным запахом трав, когда распахнулось убранное поле, а у горизонта в расширенных глазах колыхнулась полоска леса.
Слезящиеся, блеклые глаза Порфирия впитывали земную красоту, и все это — жадно, лихорадочно, смешивая близкие и дальние краски вместе с запахами. Ему казалось, что он видит запахи уже отцветших, отродившихся трав и сине-зеленого, все еще у горизонта, леса…