Лестница в бездну
Шрифт:
Остается разобрать еще такой вопрос: как отреагировало на все это бессознательное? Эта реакция, само собой разумеется, не похожа на человеческую — она похожа, скорее, на работу предохранительного клапана [7] , рассчитанного на большие перегрузки: «давление» в системе росло тысячелетиями, но всему приходит конец… Природа не выдержала и оказалась бессильной исправить положение иначе, как катастрофой — энтропией культуры, разума и личности, оскудением, деградацией и редукцией потенций последней до всеобщего психического типа торгаша — «недочеловека».
7
Существуют бессознательные реакции и другого рода — о них я упоминал выше, говоря о симптоматических действиях не помнящего себя сознания у греков. Эти реакции исходят от верхнего слоя бессознательного и могут усугублять и закреплять положение дел, выражая неверные уклоны сознания. Пример такого закрепления — историческая замена лексических единиц в немецком языке, выражающих смысл «объект,
Тот факт, что тип торгаша стал типом, определяющим свойства человеческого вида (неевропейское человечество все сильнее ассимилируется европейской матрицей), а собственно люди вымирают, неопровержимо доказывает: человечество не выдержало испытания европейской матрицей, поскольку ее сущность — в преждевременном и, главное, самовольном отрыве сознания от бессознательного, в целенаправленном, хотя и не осознаваемом забвении последнего, в роковом патологическом нарушении психической целостности как баланса, в редукции психической мотивации к двум-трем первобытным стимулам (захват, удержание и безопасное потребление захваченного) и одному «современному» — выгоде любой ценой(в этот мотив, в эту неаппетитную субстанцию выкипел со временем и весь познавательный напор европейцев).
«Чем были в конечном счете эти две тысячи лет? Самым поучительным экспериментом над нами‚ вивисекцией‚ произведенной над самою жизнью… Всего лишь две тысячи лет!..» — с волнением восклицает Ницше. Но теперь уже можно сказать об этом же куда более определенно и разочарованно. Эволюция человечества закончилась провалом двухтысячелетнего экзамена на зрелость, вырождением, — оно снова обратилось в природу, но не в естественную и невинную, способную мягко подвести человека к своей границе, чтобы он сам перешагнул ее, а во «вторую природу», в «антимимон пнеума», дьявольскую пародию человека, все менее искусную, все более грубую подделку всего человеческого, и в этом качестве нынешний человек уничтожает «первую», подлинную природу, а заодно и самого себя. Его шансы на автоэволюцию, ведомую духом, вероятно, утрачены — вместе с разумом и духом. Ведь становится невыносимой и не совместимой с жизнью среда обитания (то есть «человечество») для тех немногих, что способны перейти на высшую ступень.
Дело выглядит так, словно матрица окончательно замкнулась на себя, «окуклилась» и уже не допускает никаких возможностей воздействовать на себя извне или самостоятельно выйти из колеи, по которой она все быстрее несет человечество к бетонной стене эволюционного тупика и смерти. Но одновременно в ней, кажется мне, нарастают глубочайшие внутренние напряжения неизведанного масштаба и столь же неизведанных последствий. Однажды разрядившись, они могут привести к катастрофе, об окончательности которой судить сейчас невозможно. Если этого не произойдет, замкнувшаяся на себя, полностью закрытая система человечества обречена на «тепловую смерть» демократии и вырождения.
Попытки вывести человечество из ведущей к этой катастрофе колеи предпринимались с тех пор, как возникла матрица: достаточно поглядеть на такие трагические фигуры, как уже упоминавшиеся Гераклит («называвший зрение ложью») или Эмпедокл, и на тщательно скрывавшуюся внутреннюю разорванность Платона… Эти попытки не прекращались никогда, а по мере того как матрица крепчала, становились иногда все более трагическими и отчаянными — но и более осознанными (и именно потому — еще более трагическими и отчаянными). Впрочем, что это я! Конечно, не о попытках надо говорить здесь, а об одной, самой отчаянной, самой трагической, самой одинокой, но и самой интересной попытке.
Лестница в бездну уже готова к своему второму повороту — вот уже смутно виден свет откуда-то сбоку, вот уже
Тяжело вздохнув, мы с облегчением отвернемся от него (правда, он все же по необходимости останется в нашей памяти как отрицательный коррелят, как ее злокачественная опухоль), чтобы всмотреться во второго нашего главного героя, человека Ницше, который — строго по закону драматического жанра — должен быть, конечно, прямым супостатом первого, его полной противоположностью во всем, который сознательно сделал себя таким. Насладимся же и ужаснемся зрелищем жестокой борьбы, войны на уничтожение, которую второй так безнадежно, так обреченно повел против первого, и ее великолепного огненно-трагического исхода…
Поворот II. Ницше contra matricem
— Какие это были дебри! И какое счастье,
что мы с вами не заблудились
и не были растерзаны дикими зверями.
…Ночи позднего лета! Ночи, когда чистое черное небо живет такой глубокой, сильной жизнью, что, кажется, и самая чернота его набухла и роится неисчислимыми и незримыми существами; такой сильной внутренней жизнью, что под нею стихает и никнет крепкая, тугая жизнь земли… А в верхней тьме все бродят светы… Здесь, в моей комнате, тишина и сумрак по углам; огонь свечи недвижен и глубок; раскрытые книги терпеливо ждут моих мыслей, но уставшие от ожидания греческие буковки уже расплываются и тают. Эта, нижняя тьма облепила со всех сторон, и витают, витают вокруг моего огня нежные молчаливые пришельцы, рыжеватые мотыльки и бледно-изумрудная, полупрозрачная маленькая ночница. Вот, вспыхнув с легким треском, упала, изуродованная легкая танцовщица. Разве я хотел этого? Разве огонь хотел этого? Больно сгореть в огне; но больнее свече сгорать, жертвуя тьме, что холодно глотает тепло и свет. А свеча иначе не может, не может иначе и ночная бабочка. Значит, это их судьба? Значит, это любовь? К боли, к яду — если жизнь есть боль от пресуществления тела в свет и боль раненных светом глаз? Если боль — неизбежная и прекрасная цена за любовь, за попытку любить… Как хорошо! Теперь мой огонь становится жидким, текучим, и начинает звучать чудная, глубокая музыка света, тьмы и боли…
Почему бы мне не побыть немного автором своего героя, но не так, будто я его сочинил «из ничего», а так, как дорисовывают известный, уже явный, но не до конца отделившийся от темного фона образ? Почему бы не начать разговор о Ницше с музыки, пусть словесной, смысловой, — почему не задать здесь тон, который будет сопровождать нас, пока мы следуем за Ницше по ближайшим уровням лестницы в бездну? (Признаюсь в скобках: откровенно и намеренно я наврал лишь в одной, нужной мне здесь детали — свечами для работы он вряд ли много пользовался; к тому времени, когда он жил, уже довольно давно были в ходу комфортные масляные лампы. Распространенной метафорой свечи и бабочки доводилось пользоваться и мне самому, но в отличие от Ницше я никогда не видел своими глазами, как haetera esmeralda или иное красивое насекомое сжигает крылышки в пламени. — Нет, не могу, люблю скобки, сии тенистые места текста, под легкой сенью которых так приятно бывает укрыться от яркого, слепящего света иным дополнительным, уточняющим или еще полупризрачным мыслям, оттенкам мыслей, их нежным отзвукам, эху. Хороши и глубокие, укромные, вместительные подвалы сносок с их подмигивающими огоньками, куда так удобно выносить то, что не очень укладывается в строку, что портит ритм, сбивает дыхание, но все-таки должно быть где-то рядом, под рукой, — или озорные излишки воображения и мысли. А эти чудные гроздья астерисков! Они, словно скромные, ничего не говорящие вывески, делят на внятные участки те слишком длинные улицы, по которым не спеша идет читатель, чтобы когда-нибудь, может быть, свернуть в другие…)
Нам предстоит выяснить многое о нашем одиноком герое. Когда я говорю выяснить, это не значит — просто проследить его мысли и изложить их другими словами. Правда, некоторые из этих мыслей я все же воспроизведу, без этого не обойтись. Но мое главное дело — показать его войну с матрицей так, как эта война видна сейчас только мне, как она не была видна даже ему самому, и попробовать разгадать тайну его личности — а заодно тайну и смысл еще неясного исхода его битвы. Мне придется сталкивать Ницше с матрицей не только в его, но и в моем понимании — дело от этого усложнится, но и, надеюсь, станет только более интересным. К тому же, рассуждая о матрице выше, я нарочно не упомянул о некоторых деталях, сказать о которых мне показалось более уместным там, где речь пойдет о соответствующих им близких или, наоборот, далеких точках зрения Ницше. Так что фактически на двух ближайших поворотах нашей лестницы будут взаимодействовать три компонента — две стороны учения Ницше, положительная и критическая, и наш абстрактный, уже известный читателю герой.