Лето бородатых пионеров (сборник)
Шрифт:
Когда он отважился привести в дом Лену – так звали его первую любовь, вспыхнувшую в промозгло-серой его жизни семь лет назад – Коля не рассчитал и застал отца совершенно пьяным. Услышав грозное пенье, он хотел было повернуть обратно, да Лена понимающе загрустила. Но отец вдруг умолк и тяжелым шагом вышел им навстречу, словно зверь, учуяв приближение людей. В его повадках Коля с детства замечал что-то звериное, несмотря на щуплость и немногословность, из-за которых отец слыл культурным мастеровым старой закалки, выдержанным человеком себе на уме. Все восхищались его начитанностью и проницательностью, хотя вряд ли кто-нибудь, кроме сына, мог привести доказательства существования того или другого качества. Коля мальчишкой тайком облазил все книжные шкафы, листал тронутые желтизной страницы, и на многих из них видел решительной
– Не надо, – сказал он, испуганно набычившись, напряженным неуправляемым голосом, – не надо так гадко выражаться при моей невесте!
Коля подумал тогда, что в ту же минуту будет уничтожен. Но произошло неожиданное. Отец перестал шуметь как по мановению волшебной палочки. Нервно вонзил руки в карманы и уставив стеклянный холодный взгляд – страшно трезвый! – на Лену, он отчетливо произнес:
– Мамзель! Объясняться с вами у меня нет желания. Из всех возможных умозаключений, которые я упускаю, говорю только вывод: чтобы ноги вашей…
Потом взял стоявшую на высоком постаменте вазу и швырнул ее на пол, как бы нехотя, устало. Но Коле показалось, что ваза взорвалась. Хрусталь брызнул во все стороны. Даже сейчас на обоях в прихожей видны царапины, оставшиеся после того злополучного дня.
Лена убежала в слезах. Он не мог ее догнать. Бросился на диван и проплакал всю ночь. Больше никогда они не виделись.
Все воспоминания Николай пытался, правда, лишь теоретически, утопить в море дешевых, но дорогостоящих благ и причуд. Отец все время что-то покупал. В сарае зарастал мохом «жигуленок», во дворе ржавела тяжеленная моторка, так и ни разу и не увидевшая воды. А теперь уже по реке запретили движение на моторках. В чулане гнили антикварные издания, обкусанные крысами. Там же покоилась огромная скатерть, словно кольчуга увешанная значками, альбомы с ненаклеенными марками, слипшимися грудами между страниц, нетронутый никем акваланг, горсть золотых монет, купленных у знакомого экскаваторщика, и еще, и еще…
Жили они вдвоем. Делом занимались прибыльным – гравировкой по стеклу. Но дом казался пустым. С тех пор как умерла мать. Коле было всего шесть лет, но он помнил ее ясно и когда накатывала особенно безысходная тоска – беседовал с ней, как с живой. А отец сразу же перестал вспоминать о ней, хотя никого больше не приводил в дом. Молчун от природы, он тут – как зарекся. Лишь иногда, в годовщину смерти матери тяжелым взглядом своим приглашал сына помянуть женщину, чей образ в глазах Николая все меньше вязался с быстро стареющим человечком – его отцом.
Николай догадывался и даже, можно сказать, знал, в чем было дело. Тайна, семейная тайна угнетала отца. Тайна, о которой отец не рассказывал никому… Николай иногда втихую посмеивался: «Страшно подумать – родовая тайна! Как у баронов средневековых». Он ухмылялся и казался себе очень значительным. А тайна была довольно-таки курьезной. О ней Николай узнал от одного из дядьев по матери, тоже давно умершего.
Мать была когда-то замужем. Но что-то там не заладилось, и она осталась одна. Жила в родительском доме разве что не взаперти. Шли годы, и она уже смиренно ожидала появления племянников, намереваясь отдать им всю нерастраченную любовь. Но вот однажды среди ночи она услышала сдавленные крики о помощи – где-то рядом, неподалеку от дома. Она вскочила и бросилась на улицу: ее осенила жуткая догадка – во дворе днем сняли деревянный короб туалета, а новый поставить не успели. Яма с нечистотами оставалась открытой до завтра…
Мать выбежала из дому в одной рубашке и кинулась к яме. Там кто-то барахтался и орал благим матом. Мать легла у края, протянула руку и почувствовала цепкую хватку. После недолгих усилий она вытащила маленького роста мужчину с крупной цыганской
Потом случилось что-то странное. Николай вообще считал отца человеком, сложившимся исключительно под воздействием совершенно странных обстоятельств. Мужчинку отдраили, вычистили, переодели. Вся семья матери извинялась перед ним. Он благосклонно принимал извинения и молчал в ответ, то и дело поглядывая на свою спасительницу диковатым серьезным взглядом.
Так или иначе – влюбились они друг в друга в считанные дни, и вскоре увез цыганского вида человек будущую Колькину мать из родного города. Бабы межу собой говорили, что, мол, и в куче дерьма можно мужика найти. Но крутой характер, непреклонный был у отца смолоду. Все концы обрубили с родней матери. Только на ее похоронах увидел Николай своих родственников по материнской линии.
… Николай нашел нужный ключ, и, высунув язык, принялся открывать стальную добротную калитку. Он сегодня чувствовал себя на коне: день провел на редкость «по-мужски».
Встретился с лучшим другом, сам пригласил его в ресторан, выпил – и в меру пьян, разговор получился, как казалось Николаю, по душам. И все это – без ведома отца. Какое-то остервенение слепое нашло на него – решил ни о чем не сообщать. И еще Николай радовался своей радости за Сашку. Он вполне сознавал свое неожиданное благородство чувств. Оно нежило его душу и заставляло постоянно улыбаться. А радовался он за Сашку потому, что тот наконец свое место нашел после многолетних мытарств и неустроенности. Все жар-птицу невообразимую поймать хотел, все мечтал о том, чего и в природе-то не существует. Недовольный был собой. Еще со школы – везде торкался: и в драмкружок, и в драки, и по музыке кумекал, и в учебе пер в числе первых. Все у Сашки получалось, и вот как раз от этого он и мучился. Он рано понял, что надо основательно заняться чем-то одним, да все никак не мог решить, чем именно. А честолюбие с годами подгоняло все сильней, и вот теперь он вроде бы нашел себя. Работал в Дудинке, в порту, под началом толкового мужика, как говорил Сашка, известного в Союзе человека. Кизим его фамилия вроде. Благодаря этому Кизиму Сашка и перестал бичевать. Жилье появилось сносное, пьянку совсем забросил – учиться заочно пошел. И деньги стабильные появились: вон приехал – королем, в трех такси. Первое «везло» Сашкину шапку, второе – его подарки знакомым, а в третьем ехал сам Сашка – в первый за семь лет законный и полноценный свой отпуск. Ехал по родному городку, весело кивал прохожим. А те его или не замечали, или не узнавали – уж больно заматерел Сашка, усищи отпустил «давыдовские». Он же дивился на прохожих – те же лица, только постные какие-то, пресные. И почти на всех видна печать тяжкой заботы. Потом, когда поговорили кое с кем, понял: суетно и мелко живут многие из тех, кого он знал круточубыми и юными, полными веселящего гонора и отчаянно-разухабистых планов. Взгляды подернулись робкой, тихонькой не то печалью, не то отупелостью. Сашка был рад увидеть Николая и рад был тому, как Цыбуля (так его звали в детстве) подскочил, чуть не разметав свою тесную будочку около универмага…
Наконец вошли в дом. Почему-то свет зажигали и говорили шепотом.
– Как медвежатники! – сказал Сашка, радуясь теплу. – Что, на кухню?
– Кой черт, Шура, – добродушно ответил Николай, – айда к камину. Там, знаешь, батя бар устроил. В кои веки такое дело!
Николай говорил смелеющим шепотом, впрочем, машинально сняв ботинки. Он только сейчас вспомнил, что отец наверняка не спит и ждет его. Так было с самого детства. В те редкие разы, когда Коля где-нибудь задерживался, отец дожидался его и без лишних слов брался за ремень, – и так до самых восемнадцати лет. Теперь же, уж коли это случалось, отец всегда находил средство, которое заставляло Николая живо вспомнить ужас давешнего лупцевания.
Первое, что бросилось Сашке в глаза, – кирпичная задняя стенка камина, которая казалась раскаленной. Справа и слева от камина стояли две огромные хрустальные вазы, напольные, млел рыжий котяра. Вазами было уставлено все. Зрелище получалось торжественно-зловещее. Бесчисленные хрустальные грани множили свет каминного огня. Красноватые блики подрагивали на стеклах книжных шкафов, серванта, на шелковых занавесках окон, на стоявшей на полу коньячной бутылке. Огонь горел ровно, тихо потрескивая.