Лето на хуторе
Шрифт:
Он собрался переводить что-то с латинского и начал было уже чинить перо с большим тщанием.
В других комнатах никого не было слышно. Маша ушла к Алене, а Михайла еще с утра отправился в Салапихино, куда призывала его медицинская практика.
Белые часы с лиловой розой на циферблате, заведенные и исправленные по случаю приезда Ивана Павловича, резко стучали в соседней комнате. Восточный ветер, шевеливший расписную стору, приносил с собой далекое пение петухов, и от этих однообразных звуков только заметнее было глубокое полдневное
Так прошло около часа.
Вдруг послышался стук телеги и голоса с надворья. Иван Павлович прислушался. Дверь заскрипела, и раздались шаги.
– Да, рубликов двадцать серебром, – говорил голос Михайлы.
– Э-ге! – отвечал незнакомый голос, – ты вот какие куши стал брать! Да тебя уж скоро в Москве будут знать.
– Что ж за куш за такой? Ведь харчи мои…
– Ничего, ничего!.. Я ничего не говорю, – громогласно возразил незнакомец, – молодец да и только, Михайло Григорьич!
Тут послышался шопот сдержанный, и голос Маши произнес с быстротою:
– Что вы это? Экой шутник вы какой! Что это вы выдумаете только?
Михайла и незнакомец громко засмеялись. Иван Павлович совершенно был заинтригован. «Кто ж это может быть?» И он продолжал внимательно слушать.
– Да-с, да-с, – снова начал приезжий, – вот и мы опять приехали сюда… Я говорил, что долго не выживу в Москве – не могу: так и тянет сюда; здесь все как-то роднее!
– Ну уж понятное дело-с, – возразил Михайла, – что роднее: здесь родились, то есть, здесь и все, как есть, свое… Ну, и только что вот поскучнее-то, я думаю, не в пример против московского-то будет…
– Э-э! нет, Михайло Григорьич! Ты не поверишь, как я люблю деревню… Деревня мой рай, моя жизнь; здесь и люди-то добрее, и жизнь покойнее! Ты и судить об этом не можешь… Тебе небось Москва-то чудом каким-нибудь представляется.
– Отчего ж это так уж и чудом? Был я не раз в Москве, то есть этак годов двадцать назад; как барыня-покойница еще езжали туда, так и меня брали… Ведь я уж старец теперича… Ведь в Москву или Петербург какой-нибудь поедешь, если так, для примера, не на забавы на какие-нибудь… то есть в мои-то лета, Дмитрий Александрыч!
Несколько времени они помолчали.
– Пойти вашего коня-то поставить к месту, – сказал наконец Михайла и заскрипел дверью.
Тогда опять послышался ласковый голос Маши.
– Вот вы как зазнались, в Москве-то поживши; уж правду сказать, зазнались. Бывало, то и дело все рассказывают, как вы по ночам верхом здесь разъезжаете.
– Ты лучше мне скажи, в кого ты влюблена?
– Это ваше дело влюбляться, батюшка, а нам уж куда… Я не знаю, как это так и влюбляются-то.
– Ну уж верно есть какой-нибудь ферт?
– Еще я на ферта-то на вашего и смотреть, может быть, не захочу.
– Отчего ж, коли человек хороший? Замуж можно выйти…
– Очень нужно! Что я сама себе лиходейка буду, что ли? ни с того, ни с сего, да вдруг и замуж. Еще какой-нибудь такой навяжется… За меня даже один в Москве…
– Ну,
– Отцу нужно очень все рассказывать. Говорлив уж больно.
– Ну так что ж за беда, что отец мне сказал? Я ведь, ты знаешь, люблю тебя…
Иван Павлович подошел к дверям и прислонился к стене около них.
Слышно было, что незнакомец ходил взад и вперед по комнате, похлопывая арапником.
– Полноте вы кнутом-то вашим хлопать; того и гляди меня заденете, – заметила ему Маша…
Хлопанье прекратилось. Настало молчание.
– Маша, а ведь я тебя ужасно люблю! – внезапно произнес мужчина.
– Хоть бы вы не кричали так…
– Ах, да! я и забыл…
После этого опять послышалось шептанье, прерываемое от поры до времени сдержанным смехом Маши.
Иван Павлович стал раздумывать, хорошо ли будет с его стороны войти туда в эту минуту и прервать их разговор. Найдя, что непохвального тут нет ничего, и убедившись даже, что ему необходимо спросить себе молока, потому что подошло время завтрака, он, скрепя сердце, растворил дверь. Маша сидела на лавке боком к окну и шила. Незнакомец сидел на стуле около нее. Увидев Василькова, он встал. Господин этот был довольно высок и худощав; по обеим сторонам бледного его лица спадали на плечи светло-каштановые кудри; мелкие, но довольно правильные черты лица, рыжеватая круглая бородка, широкие клетчатые шаровары, белая жакетка, распахнутая на рубашке, не прикрытой жилетом, и длинные концы пестрого носового фуляра на шее – все это давало ему весьма иностранный вид, который, как новизна, очень понравился нашему наблюдателю.
Он ответил на вежливый поклон незнакомца и хотел обратиться к Маше с просьбою прислать ему молока, но кудрявый молодой человек сказал звучным голосом:
– Позвольте мне рекомендовать себя как соседа…
– Очень приятно!
– Мне тоже… Встретить образованного человека в такой глуши – ничем неоценимая радость… Моя фамилия Непреклонный…
– Васильков Иван Павлыч…
– Знаю, знаю; мне уже сказано было о вас…
И он крепко пожал руку Ивана Павловича. Васильков был очень смущен всем этим и хотел опять попросить молока у Маши, которая все время следила с улыбкою и любопытством за их разговором, но Непреклонный опять не дал ему исполнить это намерение.
– И надолго вы в наших парижах?
– В чем-с?
– Pardon! в наших странах, в этих грустных полях?
– Я полагаю пробыть весь вакант и даже, может быть, далее, смотря по здоровью…
Непреклонный снисходительно улыбнулся.
– Я думаю… я полагаю даже, что это ошибка.
– Что-с ошибка?
– Ваше мнение о здешнем климате. Климат пустой: от него перемены не будет.
– Все-таки, согласитесь, деревенский воздух…
– Иван Павлыч, – перебила Маша, – молоко пора кушать. Хлеба прикажете?