Лето
Шрифт:
– Верно это, Варя?
Смеётся:
– Есть немножко!
– Что ж ты мне не скажешь?
– А какое тебе дело?
– Как же?
– Ну зачем тебя понапрасну беспокоить! Ну, хрипит мужик, урчит! Рукам я его воли не дам, не бойся! А ты чем тут поможешь? Врага наживёшь себе, больше ничего! Уж делай, знай, своё дело.
Стоит предо мной такая твёрдая вся, прямая, ясно улыбается, и глаза её греют меня горячей ласкою.
После этого собрания повадился ко мне Кузин и сидит, бывало, часа два-три, интересно рассказывая о старине. Мешает, а слушаешь внимательно, оторваться
– Господи!
– кричит, - как этого нам не понимать, ежели мы исстари бунтовались! В восемьдесят пятом году нас пороли - десятого, в девяносто третьем - пятого, четверо из нашей деревни сосланы в Сибирь! Отец мой трижды порот, дед - и не знаю сколько!
И так занесётся до пращура, вспоминая все порки и ставя их как бы в заслугу себе, словно солдат ордена, за храбрость ему данные.
Иногда, слушая эти истории, с досадой хочется сказать:
"Дяденька, жизнь не тем местом строят, терпением которого ты хвалишься!"
Накануне переворота, в девятьсот пятом году, выступал я на митинге на одном, в богатом селе, так после моей речи крестьянство - старики распалясь, кричат:
– Мы-ста! Милый, ты ученый - вспомни, где Разин основался? У нас! За него, Степана Тимофеича, сколько нас было повешено-побито, тысячи! Пугачёво дело тоже не миновало нас: вон они, наших бойцов могилки, гляди, вон на бугре-то! Долгорукий князь тьму нашего народа замучил, перебил, в реку покидал!
А вскоре они, подлые, погром устроили у себя - учителя побили, доктора, молодых парней некоторых, чайную сожгли, библиотеку.
Битый человек драться любит, дадут ему палку - мать, отца не жалко, лишь бы зло сорвать.
Кузин тоже оказался исконным бунтарём.
– Вы, молодёжь богова, конечно, сильнее нас, потому что имеете широкий план, для всех приемлемый...
Алексей ворчит:
– Ну, не совсем для всех...
Старик редко замечает Алёшу, он не смотрит на его зловещую, как у выпи, ночной птицы, сжатую с висков голову, не видит насмешливый, немного кривой нос, всегда подстерегающе вытянутый вперёд.
Похваливая настоящее, он продолжает хвастаться прошлым.
– А и мы, старые головни, тоже, бывало, светло горели! Мой род, примерно, издревле бунтовщичье гнездо-то! Мальчишкой будучи, помню, рассказывали мне, как начальство скиты наши за Волгой зорило, а подростком видел я свирепое дело - лежачий бунт.
– Ка-акой?
– изумлённо воскликнул Алёша, озорниковато играя карими глазами.
– Причину того бунта не помню, только - отказались наши мужики подать платить и землю пахать, в их числе дядя мой и отец тоже. Пригнали солдат, и началось великое мучительство: выведут солдаты мужика-то в поле, поставят к сохе - айда, работай, такой-сякой сын! А народ падает ничком на землю и лежит недвижно...
– Эт-то бунт!
– ухмыляется Алёшка.
– Поднимут мужика, поставят на ноги, а он опять валится.
Отвернулся старик, смотрит в окно, и жёлтый череп его кажется мне зеленоватым. Полная тёмных воспоминаний, за окном медленно проходит от востока на запад тихая ночь.
– А тебя, Пётр Васильич, тоже били?
– серьёзно и смущённо спрашивает Алексей.
– Всех, молодец, били! И баб тоже! Насильничали солдатишки над ними. Девок-то перепортили почитай что всех. Была после этого на селе у нас великая скорбь, и днями летними люди жили, как зимнею ночью: все, до крови битые и кровно обиженные, прятались друг от друга, - зазорно было видеть скорбные человечьи глаза-то!
Алёша визгливо и скверно ругается и возится на лавке, как пойманная щука на горячем песке. А старик, вздыхая, перевёртывает одну за другой тяжёлые страницы своей жизни.
– Тогда и решил я бросить крестьянство, предался, значит, учению, да всей моей натуры книга не могла одолеть, по женской части был я очень жаден, господи, прости! Думаю, что это у меня больше с горя, с тоски, чем от развратности: книгу-то читаешь - оно хорошо, высунешься на улицу - ад безобразный! Ну и хочется человека, милого взгляда, доброго слова, а кроме женщин - у кого ласку найдёшь? Да и ей, бабе нашей, ласка-то - как живая вода мертвецу. Теперь вот всё иначе становится, и даже девицы как будто другие от вашего малого внимания к ним - не то они умнее, не то злее, бойчее, что ли... Думать надо, что и они себя покажут.
– Без рубах!
– ворчит Алёша. Потерпев у Вари неудачу в исканиях своих, милейший мой парень женоненавистником стал.
– Да, ребятушки, нам, старикам, больно заметно, что всё ныне сдвинулось с местов, всё стягивается в одну-две линии: семо - овцы, овамо козлищи, или как там? Понуждает жизнь человека искать определения своего! Вы это поняли, и вот - тянет за сердце меня, старого, к вам! Вспоминаю я свою молодость - ничего нету, кроме девок, да баб, да побоев и увечий за них!
Алексей допрашивает:
– А как ты начётчиком-то был?
Старик смеётся холодным смехом, словно битое стекло в горле у него.
– Так вот и был! Хожу, значит, по богатым домам, нищий около сытых, да говорю им про бога, ради страха ихнего и утешения; как бы коновал я при них - дурную кровь спускаю. Народ-от больно уж сволочь, и очень явно это, что сволочь! Вчера ещё был наг и бос, яко и аз, грешный раб, а сегодня глядишь: сыт по уши, кобенится, кичится тугим пузом, жадничает! Торговля, конечно, сёдни - при гроше, завтра - в барыше, и, глядя по притоку пятаков, то вспомнит бога, мерзец, то позабудет, еретик! А ты его - поучай, а поучение - для утешения, а на кой мне ляд утешать его, коли он - грязное место для меня? Каркаешь, бывало, устрашающие слова и видишь - не страшно жуликам! Живут, как мухи в патоке, довольны, сыты, одеты, тепло им, покойно, только смерти и боятся, а она - далеко! И захочется нестерпимо разворошить весь дом, ну и начнёшь, бывало, бабёнок смущать - они благополучию главная основа-то.