Лето
Шрифт:
Поглядываю я на Алексея - как он это принимает. Опасаюсь, не посмеялся бы над стариком, но Алёшины острые глаза смотрят строго и серьёзно, губы плотно сжаты, и всё лицо - как топор. Холодно, со скрытой и сейчас готовой зазвенеть насмешкой льётся высокий голос старика.
– Мужик-то я был ничего, приятный, здоровый, женщину привлечь особых трудов не испытывал, ну, а сдаётся она - тут и пошёл дому развал! Зол был человек, уподобихся неясыти пустынному! Бивали меня, конечно, ногу вот капканом пересекло, потом в больнице отрезали её...
Алёша
– А однако, видно же, и потерпел ты на веку своём!
Старик, прищурясь, посмотрел в его сторону и отозвался:
– Да, не пожелаю никому, даже и недругу...
И с той поры они стали смотреть друг на друга поласковее.
Однажды в праздник сидели мы под вечер полной компанией на любимом нашем месте у реки, над заводью, где вода, подобно ревнивой любовнице, жадно и настойчиво подмывает берег, кружится и течёт, как бы сама против себя, обнажая корни лип, осин и берёз.
Место это тем для нас хорошо, что с него видно деревню, все дороги за рекой, так что мы сразу замечаем, кто куда идёт. И если покажется нам что-нибудь неладное, за нами - лес, перед нами - брод.
Собрались поговорить о Гнедом: больше месяца после собрания в землянке прошло, и всё не пил солдат, а в последнее воскресенье хватил горькой слезы и устроил скандал: пошёл по улице, как бездомный храбрый пёс, изругал Скорнякова, Астахова, и отвезли его в волость под арест.
Было это так: в полдень после обеда вышел я с Алёшей на улицу - надо было нам Кузина повидать, он в город собирался идти - вдруг слышим трубный голос нашего приятеля:
– Эй! Скорняков! Где ты, уважамай? Вышел бы на улицу-то, показал бы миру бесстыжие свои зенки, мироед! Али и ты, грабитель, стыд имеешь, боишься, видно, людей-то, снохарь?
– Надо его остановить!
– говорит Алёша.
– Ты не ходи, я один лучше.
– Не будет толку!
– сказал я.
– Увидит он тебя, да повернёт его мысли в опасную сторону, может плохое выйти для нас.
Алёша согласился, и мы стали издали следить за воином.
Дом Скорнякова высокий, на каменной подклети, солдат стоит перед ним, задрав голову так, что шапка на землю упала. В доме мечется кто-то юркий, перебегая от окна к окну. Из дворов на улицу спешно сыплются мужики, бабы, ребятишки послушать солдатово клятьё, а он ревёт:
– Выглянь хоть в оконце-то, Иван Захарович, покажись, почтенный человек, мы тебе всем миром в глаза плюнем!
Старуха Лаптева, крестясь, нагнулась, подняла шапку Гнедого и, заботливо отряхнув с неё пыль, встала сзади солдата. Сгруживается вокруг него народ - все весёлые, подмигивают друг другу, ворчат, довольные скандалом, науськивают Гнедого.
– Ловко чешет!
– Так его... Иуду!
– Пленник, не жалей языка!
– Кричи, китаец!
Стоит над деревней в жарком небе золотое солнце и ослепительно смеётся.
– Расскажи, вор, нам, миру, - рубит солдат, - сколько ляпинскому управляющему хабары дал, когда аренду перебил у нас? Поведай, по
Подходят к солдату мужики, постепеннее которые, и, остановясь сзади него, озабоченно вполголоса подсказывают:
– Про Феклушку, про работницу-то, крикни, не забудь!
– Когда приговор был винную лавку убрать, он её отстоял - потому в его доме она!
В стороне жмётся Савелий и покашливает - точно ворон каркает, ожидая падали. Вихрем крутятся ребятишки, визг стоит в воздухе, свист, хохот, и всё покрывает сильный голос Гнедого. А старушка Лаптева, мать умалишённого Григория, стоя сзади солдата, держит его шапку в руках, трясёт головой и шевелит чёрными губами.
И когда солдат переходит под окна Кузьмы Астахова, она торопливо семенит за ним, маленькая, согнутая вдвое, одетая в рубище.
– Эй, Кузьма, кособокая кикимора!
– гремит солдат, напрягая грудь. Иди сюда, вот я раздену, оголю пакостную душу твою, покажу её людям! Приходит вам, дьяволы, последний час, кайтесь народу! Рассказывай, как ты прижимал людей, чтобы в Думу вора и приятеля твоего Мишку Маслова провести! Чёрной сотни воевода, эй, кажи сюда гнусную рожу, доноситель, старый сыщик, рассказывай нам, миру, почём Христа продаёшь?
– Ну-у!
– бормочет Алёша, - поехало!
– Вали, Гнедой, - распаляясь, орут мужики, - говори за всех, мирская душа! Жги его, горе наше...
Того и гляди, начнут стёкла бить у Астахова.
Но Кузьма ростом мал, да сердцем храбр: вот с треском распахивается окно, высунулась, трясётся острая змеиная головка, мелькает маленький, тёмный кулачок, и тонкий, высокий голос старика яростно визжит:
– А-а-а, опять пришёл, пьяница, китаец, изменник отечества!
Солдат безумеет, слыша эти слова, вытягивается кверху, взмахивая руками над головой.
– Молчать! Кто - отечество? Это ты, сукин сын, отечество моё? Это за таких вот воров, как ты, солдат лямку трёт, чтоб тебя розорвало поперёк живота! Ты миру ворог, ты смутьян и крамольник, вы правду сожрали, землю ограбили, людей уничтожаете!
– Врёшь!
– воет старик, так что его вёрст на пять кругом слышно. Человек он жидкий и треплется в окне, как лохмотья на огородном пугале в ненастный, ветреный день.
– Народ! Кого слушаете? Хватай его! Зови стражника, Марья! Мокей! Сашка - сюда!
Народ молчит, у избы Астахова все стоят угрюмо, как осенняя туча, две трети села в кабале у Кузьмы, и в любой день он любого человека может по миру пустить. Только старуха Лаптева, не разгибая спины и странно закинув голову вверх, что-то неслышно шепчет, и трётся в толпе Савелий, сверкая глазами, хрипит, кашляет, дёргает людей за локти, поджигая сухие, со зла, души.