Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец
Шрифт:
Оторопело опускаю взгляд: ага, вот и перо — по-прежнему зажато у меня в пальцах, — значит... значит, это не сон и чудной старик мне не мерещится...
«А ведь я его уже где-то видел, — отмечаю про себя. — Поразительно, такая жарища, а он таскает на голове этот нелепый меховой колпак с ушами?!»
— Трижды стучал я в дверь, но никто не ответил, и я вошел, — говорит старик.
— Кто вы? Как вас зовут? — не очень уверенно спрашиваю я.
— Прибыл по поручению Ордена.
Мгновение я колебался: уж не фантом ли это?.. Изможденное старческое лицо с длинной жидкой, характерно оформленной бородой никак не вяжется с жилистыми мускулистыми руками! Будь этот стоящий передо мной старик картиной, я бы непременно воскликнул: да ведь это же подделка,
— Пожалуйста, садитесь! — приглашаю я и, сопровождая эти слова вежливым жестом, тайком касаюсь рукава незваного гостя: так, на всякий случай, чтобы убедиться в реальности старика.
Однако визитер не обращает на приглашение ни малейшего внимания и остается стоять.
— Мы получили известие о смерти твоего отца. Барон был одним из наших. Согласно статуту Ордена тебе, как кровному его сыну и единственному наследнику, предоставляется право посвящения. Итак, я вопрошаю тебя, Христофер фон Иохер, сын Бартоломея фон Иохера: воспользуешься ли ты сей привилегией?
— Благодарю вас, я был бы несказанно счастлив принадлежать тому же самому братству, что и мой отец, однако мне неведома
цель и назначение Ордена. Могу ли я претендовать на то, чтобы мне сообщили эти безусловно секретные сведения? Тусклый взгляд старика блуждает по моему лицу.
— А разве твой отец ничего тебе не говорил?
— Нет. Только намекал. Единственное, что могло меня как-то натолкнуть на мысль о его принадлежности к тайной организации — это орденская мантия, в которую он облачился за час до своей кончины. Вот, пожалуй, и все, что мне известно.
— Слушай же, Христофер фон Иохер, что я тебе скажу: с незапамятных времен присутствует на земле наше братство, несущее ответственность за судьбы человечества. Без нас в мире бы уже давно воцарился хаос. Все великие народные вожди, если только они не входили в число посвященных Ордена, — лишь слепые орудия в наших руках. Цель братства — уничтожение каких бы то ни было различий между богатым и бедным, господином и слугой, мудрым и глупцом, хозяином и рабом, и превращение сей плачевной юдоли, именуемой землей, в истинный парадиз — место, где слово «страдание» будет неизвестно. Крест, под которым стонет человечество, — это тяжкое сознание собственного Я, своей отделенности и оставленности. Беспорядок проистекает из раздробленности, ибо мировая душа расколота на отдельные личности. А потому воссоздание первозданного единства из множественности — главное намерение нашего братства.
Благороднейшие умы состоят у нас на службе, и время жатвы уже не за горами. Да будет каждый своим собственным духовником. Человечество созрело для того, чтобы сбросить поповское ярмо. Красота — вот единственное божество, коему будут поклоняться люди. Служить Прекрасной Даме всегда было честью для истинного рыцаря, служение самой Красоте — это ли не высшая награда? И Дама сия как раз сейчас испытывает нужду в преданных и смелых паладинах, которые сметут все препоны, стоящие на пути к вселенскому трону и вознесут ее на недосягаемую высоту. Потому-то мы, капитул Ордена, и посылаем в мир инспиративные флюиды, от которых человеческий мозг вспыхивает как спичка, и неистовое пламя наших идей мгновенно испепеляет все индивидуалистические бредни. Тотальная война — все за всех! Взрастить в пустыне сад Эдемский — вот конечная цель, которую преследует наше братство! Или не чувствуешь ты, Христофер фон Иохер, как все твое существо вопиет о служении?! Почему же тогда прозябаешь ты, витая в облаках, на этом жалком чердаке? Вставай, протяни руку помощи своим страждущим братьям!
Безумный восторг захлестывает меня.
— Что, что я должен делать?! — срывается крик с моих пересохших губ. — Приказывай, все исполню! Только скажи, и я жизнь свою не пожалею
— Послушание! Слепое, безоговорочное! Откажись от собственной воли! Помышляй не о себе, не о человеке, а о человечестве! Вот путь из безводной пустыни разобщенности и вражды в землю обетованную единства и гармонии!
— Но что мне делать? Кто меня этому научит? — спрашиваю я, охваченный внезапным сомнением. — Ведь мне надлежит быть пастырем, что же я скажу, чему научу свою паству?
— Кто учит, тот и учится. Не задавай вопросов! «Что я скажу, что я скажу!..» Было бы служенье, а разуменье приложится. Иди и проповедуй! А уж о том, что тебе сказать, мы позаботимся — ты только рот открывай, словаками будут слетать с губ! Итак, готов ли ты, Христофер фон Иохер, сын Бартоломея фон Иохера, принести обет послушания?
— Воистину готов.
— Тогда прижми ладонь левой руки к полу и повторяй за мной то, что я тебе буду говорить!
Как зачарованный повинуюсь я — преклоняю левое колено, прижимаю ладонь к полу, и тут в мою душу закрадывается какое-то пока еще смутное подозрение. Я медлю, неуверенно поднимаю глаза и вздрагиваю: это монголоидное лицо с редкой, но очень длинной бородой... Да ведь это же он — старик даос с грифа, выкованного из цельного куска «кровавика»! А уродливый большой палец и мускулистые натруженные руки — это уже собственность того сумасшедшего бродяги с рыночной площади, — Господи, как давно это было! — который при виде меня рухнул замертво...
Ужас сковывает меня по рукам и ногам, но теперь-то я знаю, что делать; собравшись с силами, вскакиваю и, бросив в лицо старику:
— Дай мне знак! — протягиваю ему правую руку для ритуального «замка», которому научил меня отец. Однако то, что передо мной стоит, при всем желании нельзя назвать живым человеком: какая-то неуклюжая конструкция из наскоро при деланных к тулову членов, которые свободно болтаются как у поломанной куклы или... или как у снятого с пыточного колеса трупа с перебитыми конечностями! А над этим жутковатым полуфабрикатом парит голова, отделенная от шеи тонкой, в палец толщиной, полоской воздуха; губы все еще подрагивают,
испуская дух. Мерзкий плагиат, абы как сляпанный из ворованной человеческой плоти...
В страхе прячу я лицо в ладони, а когда отнимаю их, призрака уже нет, и только под самым потолком плавает мерцающий нимб, а в нем — словно сотканный из бледно-голубой туманной дымки, просветленный лик старика даоса в чудном клобуке с наушниками.
И на сей раз этими призрачными устами вещает патриарх — да-да, это его голос:
— Рухлядь, обломки погибших кораблей, смердящую дырявую посудину — и на плаву-то невесть как держится, а все одно, носит ее, неприкаянную, по морям и океанам времени, навро-де Летучего голландца, — чуть было не принял ты, сыне мой, за сокровенный ковчег; мертвечина, бренные останки канувших в Лету людей, полузабытые впечатления, отложившиеся на дне твоей души, — вот из сих топляков и слепили мерзкие лемуры нечестивое подобие нашего магистра, а дабы и тени сомнений не закралось в сердце твое, сыне мой, лукавые языки оплели тебя рутиной пустых велеречивых словес — очень уж восхотелось исчадиям преисподней, прикинувшихся путеводными огоньками, заманить последнего из фон Иохеров в смертоносную трясину бестолковой суеты, коя и не таковских засасывала, — тысячи бесследно и бесславно сгинули в прорве сей. «Самоотвержением» величают они оное прельстительное свечение; ад ликовал, когда первый человек доверился фосфорическим огонькам и угодил в волчью яму. И допрежь всего вражье племя покушается на высочайшее благо, кое всякому даровано стяжать, да только редко кто из смертных снискать его сподобился, — вечное непреходящее сознание собственного Я. Вот и проповеди ихние — не проповеди а наущения дьявольские, однако ведома им сила правды, потому-то что ни слово сходит с жала раздвоенного, то глагол священный, а составленные купно в речение цельное — величайшей ложью оборачиваются, ибо призывают они к забвению беспамятному и хаосу.