Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец
Шрифт:
Ну что ж, представление закончилось, зрители могли расходиться. Но я почему-то продолжал сидеть... Сколько прошло времени, не знаю, возможно, часы... Я пребывал в какой-то странной прострации, вставать не хотелось, возвращаться в лагерь — тоже, вся моя воля куда-то испарилась, полная апатия овладела мной, — вот, пожалуй, наиболее точное выражение моего тогдашнего состояния.
Солнце клонилось к закату, облака и окружающий ландшафт приобрели ту совершенно фантастическую окраску алого и оранжевого, которая известна каждому, кто хоть раз побывал в Тибете. Впечатление от этого невероятного смешения красок можно сравнить разве что с варварски размалеванными стенами полотняных
А в ушах по-прежнему звучали эти таинственные слова: "Он вяжет и разрешает"; зловещим эхом отдавались они в мозгу, и вдруг в моем воображении конвульсивно вздрагивающий шар, слепленный слепой яростью сверчков, превратился в миллионы агонизирующих солдат... Кошмар какой-то неведомой, но поистине глобальной ответственности душил меня — и тем мучительнее, чем дольше, с каким-то обреченным упорством я пытался доискаться до его корней.
Не знаю, мерещилось мне это или нет, но, начав медитировать,
дугпа то как будто растворялся в воздухе, то появлялся вновь, и вот теперь совсем исчез, а на его месте возникло отвратительное оливково-зеленое изваяние тибетского бога войны. Пытаясь выйти из прострации, я отчаянно сражался с обступившими меня видениями, но когда мне наконец удалось их прогнать и моему взору вновь предстала долгожданная реальность, она почему-то доверия мне не внушила и даже показалась недостаточно "реальной": красноватая дымка, повисшая над землей, ломаная линия горной гряды с ледяными вершинами на горизонте, дугпа в красной тиаре, я сам в моем полуевропейском-полумонгольском одеянии, черная юрта на паучьих лапках — все это было каким-то фальшивым, поддельным, ненастоящим! Действительность, иллюзия, наваждение — где истина, а где мираж? И мое сознание стало разрываться в бесконечной муке, силясь соединить несоединимое, а тем временем непомерная, кошмарная ответственность вновь затянула на моей шее тугую удавку ужаса...
Экспедиция закончилась. Я собираюсь домой. Все, казалось бы, позади, но... но меня по-прежнему преследует видение белых сверчков... Ни о чем другом думать не могу... Гнетущее сознание чего-то неотвратимого, кошмарного... Оно зреет, бесконечно множится, заполняя меня, подобно буйно разросшемуся ядовитому растению, всего без остатка, и мне с ним уже не совладать, слишком глубоко пустила свой корень эта инфернальная вегетация...
Бессонными ночами во мне начинает брезжить страшное предчувствие того, что означает это "Он вяжет и разрешает", но я судорожно стараюсь его подавить — так торопливо топчут первые языки пламени — чтобы оно не оформилось в уверенность... Но, увы, мои усилия тщетны: я уже вижу... Вижу тысячи, миллионы мертвых тел... Растерзанные, искалеченные сверчки... Настоящее крошево... И от этого еще подрагивающего холма, похоронившего под собой контуры Старого Света, восходит к небу зыбкая, красноватая дымка... Вот она собирается в облака, сгущается в темные зловещие тучи, которые затягивают горизонт и, подобно неистовым демонам тайфуна, уносятся на запад...
О Боже!.. Сейчас, когда я пишу эти строки, на меня что-то находит, падает черная тень, и я... я...»
— На этом послание обрывается, — закончил профессор Гоклениус. — Гм, да-с... а теперь, коллеги, крепитесь... Наше научное общество понесло тяжелую утрату... Итак, с прискорбием
извещаю вас, господа, о безвременной и скоропостижной кончине нашего дорогого Иоганна Скопера, воспоследовавшей в далекой Азии. Мир праху его!.. Гм... Далее я хотел бы поделиться с вами некоторыми весьма странными подробностями сего печального события,
Договорить профессору не удалось.
— Невероятно, но этот сверчок еще живет! И это год спустя! Фантастика! — Любознательный старичок с львиной гривой раскупорил флакон и вытряхнул мертвое, как все, естественно, считали, насекомое на стол. И тут случилось непредвиденное: сверчок, не долго думая, воскрес и изготовился к прыжку...
— Ловите, ловите его!.. Он же прыгнет! — Стараясь перекричать друг друга, господа повскакали со своих мест.
Однако сверчку все же удалось выскочить через окно в сад; охваченные благим порывом во что бы то ни стало поймать уникальный экземпляр, ученые мужи ринулись к дверям, сметая на своем пути все, в том числе и дряхлого музейного смотрителя Деметриуса, который, ничего не подозревая, входил в комнату, чтобы зажечь лампу...
Поднявшись с пола, старик подошел к зарешеченному окну и некоторое время с интересом наблюдал за почтенными господами, которые, размахивая сачками, спотыкаясь и падая, носились по саду. Потом неодобрительно покачал головой, поднял глаза к вечереющему небу и проворчал:
— И что это приключилось с облаками! Стоило только начаться этой «священной» войне, — пропади она пропадом! — так что ни облако, то черт знает на что похоже... Вот и сейчас... Ну точь-в-точь сам дьявол по небу летит — с зеленой рожей и в красном колпаке... Ишь, проклятый, если б не глазищи — уж больно широко расставлены, -- так ведь ни за что от человека не отличить! Тьфу, черт, эдак на старости лет и впрямь суеверным сделаешься...
Неисправимый ягнятник
— Приятного аппетита, Кнедльзедер! — гаркнул баварский беркут Андреас Хумпльмайер, с лету подхватил кусок мяса, просунутый сквозь прутья решетки благословенной рукой сторожа, и был таков.
— Чтоб ты подавился, свинья, — бросил в сердцах уже немолодой орел-ягнятник, ибо это ему предназначалось сие исполненное
ядовитым сарказмом пожелание, взлетел на насест и презрительно сплюнул в сторону своего более проворного недруга.
Однако Хумпльмайер малый не промах и не стал отвлекаться по пустякам: в своем углу он уже повернулся к миру задом — ловкач собственным телом прикрывал посланную судьбой добычу — и, за обе щеки уплетая двойную порцию, лишь нагло топорщил перья хвоста, ну а строптивого «старикашку» удостоил ответа только после того, как последний кусок исчез в его ненасытной утробе:
— Цып, цып, цып... Подь сюда, подь, мой цыпленочек, я те вмиг шею сверну!
Вот уже третий раз как Амадей Кнедльзедер, зрение которого изрядно притупилось за долгие годы неволи, лишается своего законного ужина!
— Так дальше продолжаться не может, этому надо положить конец, — пробормотал он и закрыл глаза, чтобы не видеть иезуитскую ухмылку марабу из соседней клетки, который, замерев в углу, с постным видом «возносил хвалу Господу» — процедура, кою он, будучи птицей праведной и благочестивой, положил себе в обязанность неукоснительно исполнять каждый Божий день, утром и вечером, перед отходом ко сну.
События последних недель ожили перед внутренним взором Кнедльзедер а: вначале — ну что уж тут скрывать! — он и сам частенько не мог удержаться от улыбки, наблюдая за беркутом, в чьих простецких манерах мнилось ему что-то подлинное, исконно народное... Однажды в смежную клетку поместили двух узкогрудых, высокомерных хлыщей — фу-ты ну-ты, прямо чопорные аисты, да и только! Все как-то стушевались, и только беркут фыркнул с непередаваемо комичным изумлением: