Летучий голландец
Шрифт:
– Зачем же так грубо! – обижаются они.
– Я на самом деле к черту.
– Зачем?
– Послали.
– А-а, ну, тогда надо идти.И я иду. Иду, иду и иду. И все дорогу уступают.
Написать, что ли, манифест нежизни? Он будет примерно таким: «Дети, я учитель. Я никого не люблю. Никем и ничем не увлекаюсь. Ни к чему не стремлюсь. Ничто не может доставить мне настоящую радость. Единственное, что я умею, – работать, работать, работать. Не берите с меня пример».
И снова все та же ожившая брейгелевская картинка: зима,
Часть IV Grave
1
Прежде нас жили на свете волоты,великаны, после нас будут пыжики,то есть карлы. Так говорят староверы. За норму, естественно, они принимают себя, то есть всех нас. Людей невеликих, но и немалых.
Н. счел себя именно таким и все-таки избрал самый обычный, самый медленныйспособ самоубийства, именуемый жизнью. «Я одинок», – сказал себе он. «У нас страна одиноких людей», – ответил он себе. «Издержки декларированного коллективизма», – думали оба его внутриголовных собеседника. Газеты думали иначе. Что думал народ, знает только сам народ…
В дверь постучались. Н. открыл – и сперва никого не увидел, но потом посмотрел вниз.
«Карлы, – мелькнула у него сумасшедшая мысль. – Уже пришли!»
Гость, собственно, наличествовал всего один, да и тот оказался не столько маленьким, сколько горбатым. Одет он был довольно пестро, и лохмотья его почему-то смахивали на театральный костюм. Изгиб спины напоминал букву «г», голова, венчавшая верхнюю перекладину сей буквы, обреталась где-то на уровне пояса. Глаза смотрели цепко, исподлобья, снизу.
– Вам еды? – спросил Н.
– Воды, – зло ответил горбун, и чувствовалось, что реплика давно заготовлена и весь эпизод играется как хорошо срежиссированный спектакль.
Горбун получил, разумеется, и еду, и воду, и участливые взгляды, и возможность излить свою злость.
– Я поэт, – объявил он. – Я бывший интеллектуал.
Н. осторожно выразил сомнение, можно ли перестать быть интеллектуалом.
– Можно, – ответил гость. – Если захотеть.
Захотел
– Интеллектуалы теперь не нужны, – заявил горбун. – Нужны работники искусств.
– Это кто такие? – полюбопытствовал Н.
– А те, для которых открыли Дом работников искусств.
– Ну вот видите, дом культуры открыли, хорошее дело сделали, – решил поддразнить собеседника Н.
– Как будто в домах культуры есть культура, – сердито пробурчал гость.
– Ну, подождите немного, будет у нас в стране более гуманистический режим, найдется место и для культуры.
– А вы действительно верите, что в такой стране, как наша, когда-нибудь в обозримом будущем установится гуманистический режим? – удивленно воззрился на него горбун. – Ну, и сколько, по-вашему, он сможет просуществовать? Я бы дал ему девять месяцев – промежуток между двумя революциями в 1917 году.
– Ну, это уж очень пессимистично.
– Хорошо, дадим ему несколько лет. Потом обязательно придет кто-то в погонах – или на худой конец с коллекцией медалей на груди.
В благодарность за еду гость стал читать собственные стихи.
– Это старые, – сказал он и закашлялся. – Теперь я не пишу. Не нужно это.
В стихах бились о каменный пол аквариумы и бокалы с багровым вином, уроды из кунсткамеры исполняли стриптиз на осколках стекла, букеты ядовитых цветов хрустели мутным целлофаном. Горбун смаковал каждое слово как сочную маслину. Особенно поразило Н. стихотворение о том, что души умерших – это летучие мыши, парящие над землей.
– Вы действительно в это верите? – спросил Н.
– А по-вашему, они все еще прописаны в своих квартирах? – съязвил гость. – Да, я в это верю. И даже в то, что с ними можно общаться. Вам это еще предстоит.
С этими словами горбун стал убирать в котомку остатки еды со стола.
– Хотите – живите здесь, – предложил Н. – Места хватит.
– Нет, такие, как мы, не должны собираться по двое. Это уже гнездовье, заговор и повод для ареста.
2
Гость ушел в ночь и, видимо, впустил часть ее в дом. Н. начал наигрывать на воображаемой клавиатуре, а на самом деле на столе финал Седьмой бетховенской сонаты. Пальцы просили звуков, но рождали только лишь сухой стук.
«Что останется от меня? – лилось леево его мыслей. – Что не проглотит Минотавр? Музыка останется? Но я не пишу музыку. Любовь? Она изгладится вместе со мной. И что же останется от моей любви – к Бете, к музыке? Чужая музыка. Ничего более».