Лев Гумилев: Судьба и идеи
Шрифт:
По пути в Царское Село много раз пытались отыскать могилу деда — С. Я. Гумилева, не нашли. Как-то раз в дождливую погоду Л.Н. просит остановить машину. Осенний холодный дождь, ветер, а дорога просто как на картине Саврасова «Проселок», только осенняя. Это даже не лужищи, а канавы в вязкой глине. Н.В. остается в машине. Но Л.Н. упрямо «топает» вперед. Кругом запустение среди голых деревьев. Показались руины. Нет ничего, что бы напоминало былое великолепие. Тишина. Потом Л.Н. как-то особенно торжественно громко произносит: «Феодоровский городок!» Долгое молчание. Поворачиваем назад. При подъезде к Царскому дождь становится элегическим, а при подъезде к Екатеринскому дворцу уже только моросит. Как обычно, мы договариваемся о времени
В последние годы часто гуляли «к Пушкину» или объезжали Город. Л.Н. называл эти вспоминания — «прощание с Городом». Круг около Марсова поля, Летнего сада (тут он ребенком был влюблен... в статую). Вот церковь Симеона и Анны, куда он сбегал из Фонтанного Дома. По каналам, через мосты, к Крестам. Тут выходили и молчали. Так же, как около Университета. Помню, как Костя показал место, где в будущем будет стоять памятник Льву Николаевичу. Гумилев промолчал. (Сейчас площадка перед БАНом уже занята — Сахаровым.)
Размышлял о будущем учеников: «Костя будет наукой заниматься, Слава — книги мои издавать». — «А N.7» — «А я его не знаю». — «Как не знаете? Он же много раз у Вас был дома, он же у Кости работает?!» — «Ну, да, я знаю его, но я его работ не знаю. А Вы вот — меня реанимируете». — ??? — «Вы же — реставратор». (Так потом и получилось — пришлось собирать из разрозненных кусков его лекции на телевидении.)
Да, стремительно стала меняться этническая картина мира. Ушли друзья и недруги Гумилева — те, кто сидел, и те, кто сажал их. В однополярном мире началась новая война — война с терроризмом, война, в которой нет фронта, диффузная война. Явно проступают черты новой этнической фазы и нового суперэтнического конфликта, по Гумилеву, — смещения...
Еще вот чему можно поучиться у Гумилева. В дни августовского путча 1991 г. на даче, когда мы все (Н.В., Костя и Лена Маслова) были крайне возбуждены («Анатолия Ивановича взяли!»), Лев Николаевич был спокоен, как обычно. Выкурил «беломорину» и кратко сказал: «Статья 58-я — измена Родине. Нам рекомендовали не волноваться. Следующая волна — русская».
Много было за это время пораженческих прогнозов для России, но мы видим — есть пассионарность, российский этногенез не закончен. И теория, созданная им на стыке наук, побуждает, к исследованиям в различных областях: истории, психологии, социологии, геополитике, культурологии, генетике, нейрофизиологии, математике, синергетике. Струна российской истории звучит.
Ю. К. Ефремов
Слово о Льве Николаевиче Гумилёве 1169
В культуре России и мира Лев Николаевич Гумилёв — явление настолько большое, что всестороннюю его оценку не дашь и на многодневных чтениях. Отдавая дань памяти выдающемуся мыслителю, ученому и человеку, мы собрались не для дискуссий и выяснения отношений. Отложим их до будущих ристалищ, а сегодня у нас другой повод для встречи — две недавние даты. Одна из них — скорбная: в ночь с 15 на 16 июня 1992 г. — мученическая кончина человека, у которого злобно раскрылись лагерные язвенные швы; другая — его 80-летие, исполнившееся 1 октября.
1169
Текст выступления 16 ноября 1992 г. на общем собрании Московского отделения Русского географического общества и 4 декабря 1992 г. в Центральном доме литераторов. Впервые опубликован
Для меня это выступление — внутренний долг перед другом, с которым связаны 35 лет близости и взаимопонимания. Общаться с ним мне посчастливилось в годы подлинного расцвета его научного творчества.
24 июня 1916 г. 23-летняя Марина Цветаева, боготворившая Анну Ахматову, пропела в адрес трехлетнего сына двух поэтов («Имя ребенка — Лев, матери — Анна») не только «осанну маленькому царю», но и пророческую строку «Страшное наследье тебе нести» — словно предчувствовала уже тогда трагические судьбы обоих родителей и маленького «Львёныша».
В студенческие годы мы ничего о нем не знали. Лишь однажды, году в 35-м, на географическом факультете был шепот, что есть в Ленинграде такой студент — глубоко верующий (надо же, вторая пятилетка, а он все еще во что-то верует!), а на вопрос, что ему ближе — Москва или Питер? якобы отвечавший:
— Ну что вы, конечно, Москва — в ней самый воздух как-то православнее.
Рассказал я об этом слухе уже стареющему Льву Николаевичу, и он возмутился:
— Никогда я такого не говорил.
Впервые я увидел его в Географическом обществе в Питере, только что вернувшегося с каторги, и опознал по фамильному сходству — по единственному известному мне и не самому удачному портрету отца в журнале «Аполлон». А к старости Лев Николаевич становился все больше похожим на свою мать (вглядитесь в ее портреты в пожилом возрасте).
Внутренне он, конечно, гордился и этим сходством, и родством, знал наизусть уйму стихов обоих родителей, но, как правило, ни в чем этого не проявлял, а разговоров о их судьбах и особенно о своих правах наследника упорно избегал.
Общаясь со мной, Лев Николаевич любил подчеркивать свое старшинство — родился в 1912-м, а не в 1913-м году, хоть и был меня всего на семь месяцев старше. Но я-то чувствовал себя всегда куда более младшим: никакие семь месяцев разницы в возрасте не шли в сравнение с четырнадцатью годами лагерных страданий, с опытом фронтовика, прошедшего до Берлина, человека, всю жизнь прожившего под тяжестью осознания трагедии отца, а потом и драмы матери, и так горько расплатившегося сначала за одно только это родство, а потом и за собственное героическое инакомыслие.
Как сверстнику, мне легче представить себе обстоятельства его долагерной жизни. И отрочество с юностью, и молодость Льва Гумилёва прошли под черным крылом анкетного пункта о расстрелянном отце, а в тогдашних школах не прощалось и интеллектуальное превосходство. Принцип был: «не высовывайся!». Даже меня, сына учительницы и агронома, выходцев из сельского нижегородского захолустья, корили за академический индивидуализм — так принято было обзывать успехи в учебе. В любом дитяти из нерабочих семей мерещилась голубая кровь. А юного Льва Гумилёва прямо обвиняли в «академическом кулачестве».
В 1930 г. мы закончили тогдашние девятилетки, но продолжать образование не могли, как выходцы из чуждой прослойки. Принять 17-летнего Льва Гумилёва отказался питерский пединститут, а мне документы возвращались даже из пяти вузов, в их числе и с моего будущего географического факультета. Для поступления полагалось нарабатывать рабочий стаж, вот мы оба и оказались в Сибири — я собирал за Обью американские комбайны, а Лев Гумилёв коллекторствовал в геологической экспедиции в Саянах. Побыл он и рабочим службы пути и тока, и «научно-техническим лаборантом» в академической Памирской экспедиции, потом — санитаром по борьбе с малярией в таджикском совхозе и лишь в 1933-м оказался участником археологической экспедиции Бонч-Осмоловского в Крыму. После ареста руководителя экспедиции был удален из геологического института и Лев Гумилёв. Цвету «белой кости» оттенок придавался уже политический. С начала 30-х годов наши судьбы не совпадали.