Лев Толстой и жена. Смешной старик со страшными мыслями
Шрифт:
Еще в качестве жениха князь вожделеет Анну, а после венчания овладевает женой прямо в карете, нанеся ей так и не затянувшуюся в течение всей жизни душев -ную рану.
Когда же в Анну влюбляется умирающий чахоточный художник, причем влюбляется совершенно платонически, ревнивец Прозоровский убивает несчастную женщину, сохранившую ему верность.
Близким, и в первую очередь сестре Татьяне, с трудом удалось уговорить Софью Андреевну не публиковать свое произведение. Возможности для публикации у графини Толстой были, ведь она в то время являлась издателем романов и повестей своего мужа.
Цензурный
13 апреля 1891 года Софья Андреевна была принята императором в Аничковом дворце и получила от него желаемое разрешение. «Не могу не чувствовать внутреннего торжества, что, помимо всех в мире, было дело у меня с царем, и я, женщина, выпросила то что никто другой не мог бы добиться, — торжествуя, писала она в дневнике и добавляла спустя несколько дней: — Вот мне и захотелось показать себя, как я мало похожа на жертву, и заставить о себе говорить; это сделалось инстинктивно. Успех свой у государя я знала вперед: еще не утратила я ту силу, которую имела, чтоб привлечь людей стороной симпатии, и я увлекла его и речью и симпатией. Но мне еще нужно было для публики выхлопотать эту повесть».
Софья Андреевна слегка покривила душой, написав далее: «Если б вся эта повесть была написана с меня и наших отношений, то, конечно, я не стала бы ее выпрашивать для распространения».
Лев Николаевич не разделял «женского» триумфа Софьи Андреевны. «Утверждать, что женщина обладает той же душевной силой, что мужчина, что в каждой женщине есть то же, что в мужчине, значит лгать самому себе», — писал он в дневнике 17 июня 1891 года. Ему казалось, что Софья Андреевна одержала победу над ним самим, и простить ей этого было невозможно.
Кстати говоря, у скрипача из «Крейцеровой сонаты» и у художника из повести «Кто виноват?» уже после написания этих произведений появился «прототип» — известный композитор и пианист Сергей Танеев. По выражению Льва Николаевича, ревновавшего к Танееву свою жену, это был «совершенно невежественный человек, усвоивший бывшее новым тридцать лет тому назад эстетическое воззрение и воображающий, что ои находится в обладании последнего слова человеческой мудрости».
В дневниках Толстого Танеев упоминается не раз:
«Танеев надоел».
«Танеев... противен мне своей самодовольной, нравственной и, смешно сказать, эстетической (настоящей, не внешней) тупостью».
В 1896 году, желая провести лето в Ясной Поляне, Танеев на правах старого знакомого снял за сто тридцать рублей один из флигелей, тот самый, в котором обычно останавливались Кузминские.
Танееву шел сороковой год. Он был невысоким, полным, курносым, — словом, некрасивым, но в то же время каким-то уютным, сразу же при
С Танеевым Софье Андреевне было хорошо — он не только душевно играл ее любимого Мендельсона, но и оказался превосходным слушателем. Постепенно дружеская приязнь перешла в совершенно невинную нежность, но этого хватило Льву Николаевичу для ревности.
Софья Андреевна в ответ на упреки мужа заявляла, что он сошел с ума, осмелившись заподозрить ее в романе с мужчиной, годившемся ей чуть ли не в сыновья (Танеев был двенадцатью годами моложе), что она любит одну лишь музыку и ничего более.
Вопреки желанию мужа ее отношения с Танеевым продолжались. Вернувшись с холодами в Москву, Софья Андреевна начала брать у него уроки музыки. Иногда она по-свойски заезжала к нему в гости.
Толстой страдал. «Вчера сижу за столом и чувствую, что я и гувернантка — мы оба одинаково лишние, и нам обоим одинаково тяжело, — записал он в дневнике 12 января 1897 года.
– Разговоры об игре Дузе, Гофмана, шутки, наряды, сладкая еда идут мимо нас, через нас. И так каждый день и целый день... Бывает в жизни у других хоть что-нибудь серьезное, человеческое — ну, наука, служба, учительство, докторство, малые дети, не говорю уж заработок или служение людям, а тут ничего, кроме игры всякого рода и жранья, и старческий flirtation9 или еще хуже. Отвратительно. Пишу с тем, чтобы знали хоть после моей смерти. Теперь же нельзя говорить. Хуже глухих — кричащие. Она больна, это правда, но болезнь-то такая, которую принимают за здоровье и поддерживают в ней, а не лечат. Что из этого выйдет, чем кончится?»
«...Хочется уйти от этой скверной, унизительной жизни, — писал он на другой день. — Думал и особенно больно и нехорошо то, что после того, как я всем божеским, служением Богу жизнью, раздачей именья, уходом из семьи, пожертвовал для того, чтобы не нарушить любовь, — вместо этой любви должен присутствовать при унизительном сумасшествии».
Стоило Софье Андреевне отправиться в Петербург, где должен был состояться концерт Танеева, как вслед ей понеслись слова мужа-обличителя: «Ужасно больно и унизительно стыдно, что чуждый совсем и не нужный и ни в каком смысле не интересный человек руководит нашей жизнью, отравляет последние года или год нашей жизни, унизительно и мучительно, что надо справляться, когда, куда он едет, какие репетиции, когда играет.
Это ужасно, ужасно, отвратительно и постыдно. И происходит это именно в конце нашей жизни — прожитой хорошо, чисто, именно тогда, когда мы все больше и больше сближались, несмотря на все, что могло разделять нас... вдруг вместо такого естественного, доброго, радостного завершения 35-летней жизни эта отвратительная гадость, наложившая на все свою ужасную печать. Я знаю, что тебе тяжело и что ты тоже страдаешь, потому что ты любишь меня и хочешь быть хорошею, но ты до сих пор не можешь, и мне ужасно жаль тебя, потому что я люблю тебя самой хорошей не плотской и не рассудочной, а душевной любовью».