Лев в тени Льва. История любви и ненависти
Шрифт:
Ее долго искали и нашли с помощью пуделя Маркиза. Маковицкий, Лев Львович и Николай Ге уговаривали ее вернуться в дом, но она требовала, чтобы за ней пришел муж. И тогда Лев Львович отправился в комнату к отцу.
«Ужасная ночь, – пишет на следующий день в дневнике Толстой. – До 4 часов. И ужаснее всего был Лев Львович. Он меня ругал, как мальчишку…» По воспоминаниям Гольденвейзера (впрочем, записанным по слухам), сын назвал отца «дрянью». Но Лев Львович это категорически отрицал.
«Мать лежала ничком на земле, уткнувшись лицом в ствол старой липы, – пишет он в «Правде о моем отце». – Мы стали поднимать ее. Но она падала назад на землю и ни за что не хотела вставать.
– Он выгнал меня, – стонала она в истерике, – я не пойду… Я не могу пойти, пока он не придет.
Тогда
– Ну что? – спросил он тревожно.
– Она не хочет идти, – сказал я, – говорит, что ты ее выгнал.
– Ах, ах, Боже мой! – крикнул отец, – да нет! Нет! Это невыносимо!
– Пойди к ней, – сказал я ему, – без тебя она не придет.
– Да нет, нет, – повторял он вне себя от отчаяния, – я не пойду.
– Ведь ты же ее муж, – тогда сказал я ему громко и с досадой, – ты же и должен всё это уладить.
Он посмотрел на меня удивленно и робко и молча пошел в сад».
«Я никогда в жизни не кричал на него», – утверждает Лев Львович в «Опыте моей жизни». Но здесь же, уже прочитав дневники отца, он обращает внимание на то, что после этого случая отец впервые в дневнике называет его не «Лёвой» и даже не «Львом», а – «Львом Львовичем».
Ночная ссора Льва Николаевича и Софьи Андреевны завершилась временным миром. Всю ночь они вдвоем просидели в ее комнате.
«Когда совсем рассвело, мы еще сидели у меня в спальне друг против друга и не знали, что сказать. Когда же это было раньше?! Я всё хотела опять уйти, опять лечь под дуб в саду; это было бы легче, чем в моей комнате. Наконец я взяла Льва Ник-а за руку и просила его лечь, и мы пошли в его спальню. Я вернулась к себе, но меня опять потянуло к нему и я пошла в его комнату.
Завернувшись в одеяло, связанное мною ему, с греческим узором, старенький, грустный, он лежал лицом к стене, и безумная жалость и нежность проснулись в моей душе, и я просила его простить меня, целовала знакомую и милую ладонь его руки, – и лед растаял. Опять мы оба плакали, и я наконец увидала и почувствовала его любовь».
«Я совершенно искренно могу любить ее, чего не могу по отношению к Льву», – записывает Толстой в «Дневнике для одного себя».
То, что Лев Львович целиком встал на сторону матери, характеризует его положительно. Мог ли он поступить иначе, ее любимчик, ее Лёвушка? Это было бы откровенным предательством с его стороны! К тому же если он и не всё понимал в яснополянском конфликте, то чувствовал, что летом 1910 года мать оказалась в полном одиночестве. Не только Чертков и Саша, но и почти все обитатели и постоянные гости дома – машинистка и подруга Саши Варвара Феокритова, доктор Душан Маковицкий, музыкант Александр Гольденвейзер и другие – осуждали Софью Андреевну за «травлю» мужа и даже считали ее ненормальное психическое состояние «притворством». Он не мог не чувствовать, что за спиной мама происходит «заговор» против нее. И его, конечно, злило отношение к этому папа, ничего не предпринимавшего для защиты своей жены.
Впоследствии Саша писала, что это ее брат «подливал масла в огонь, невольно восстанавливая мать против отца… Лёва не скрывал, что не любит отца, что бывают минуты, когда он даже ненавидит его!»
Возможно, это так. Однако в воспоминаниях и дневниках очевидцев тех событий нигде не зафиксирован случай, чтобы Лев Львович открыто настраивал мать против отца. Нет ничего об этом и в дневниках Софьи Андреевны. Можно говорить о том, что он подлил масла в огонь во вражде матери и Черткова. Например, он передал матери слова Черткова: «Какая же это женщина, которая всю жизнь занимается убийством своего мужа». Эта фраза, сказанная Чертковым в присутствии Льва Львовича на лестнице после разговора с Софьей Андреевной, не предназначалась для передачи самой Софье Андреевне. Лев Львович в этом случае поступил неправильно, лишний раз возбудив в матери ненависть к «духовному другу».
«Сам напустил смрад в наш дом, от которого все мы задыхаемся, и вопреки справедливости и мнению всего мира, признавшего мою любовь и заботу о жизни мужа, этот господин меня обвиняет в убийстве. Он рвет и мечет, что у меня
Кто из обитателей Ясной Поляны поступал тогда правильно? Саша в своих воспоминаниях признает, что она как раз неоднократно настраивала отца против матери. Например, когда мать убрала из кабинета отца фотографии дочери и Черткова, заменив их своим портретом, Сашу возмутило, что отец не стал этому противиться.
«Ты ради матери, которая делает тебе столько зла, пожертвовал другом, дочерью, – кричала я, – ведь я не сама повесила свой портрет у тебя в комнате, ты повесил его, а теперь не решаешься взять его обратно!..
Отец покачал головой:
– Ты уподобляешься ей, – сказал он мне и вышел…»
Только не сыновья!
Толстой безусловно чувствовал, что, подписав завещание, в которое не включил Софью Андреевну, он совершил в отношении нее жестокий поступок. Но, во-первых, его убедили в том, что доверить духовное наследие «безумной» жене значит подвергнуть его серьезной опасности. Неслучайно окончательный, выверенный и дополненный текст этого завещания был подписан им в лесу близ деревни Грумант на следующий день после того, как в Ясной Поляне побывал психиатр Григорий Иванович Россолимо и поставил жене Толстого диагноз: «Дегенеративная двойная конституция: паронойяльная и истерическая с преобладанием первой». И хотя Толстого, судя по записи в дневнике («Россолимо поразительно глуп по ученому, безнадежно»), этот диагноз ни в чем особенном не убедил, но завещание он подписал на следующий день. Во-вторых (и это главное!), Толстой все-таки верил, что две дочери, Саша и Татьяна, обозначенные в завещании как юридические наследницы (вторая вступала в права наследования в случае внезапной смерти первой), не обидят мать после его кончины. Женщины договорятся, возможно, считал он, понимая, что после его смерти конфликт Саши с матерью рано или поздно остынет. В этом конфликте главной составляющей был не меркантильный расчет и даже не высокие идеалы, а обычная женская ревность. Но мать с дочерью договорятся. Не сейчас, так после его смерти. Когда исчезнет живой повод для ревности…
Но вот сыновей в этом раскладе он не видел никак! Он считал, что уж они-то не имеют никаких прав на его духовное наследие!
Получался психологический пародокс. Чувствуя вину перед супругой, Толстой старался обходиться с ней бережно и любовно, уступая ей во всем. В конце концов, он согласился забрать у Черткова дневники и поместить их в сейфе тульского банка – лишь бы Софья Андреевна немного успокоилась. Расставшись с ней во время очередного пребывания в имении дочери Татьяны, он писал в дневнике, что ему грустно, тяжело без жены. А при этом всё, что в Льве Львовиче напоминало мать, выводило его из себя! В его отражении и Софья Андреевна была ему неприятна!
«Лёва меня лепит, и мне возле него спокойно, он всё понимает, и любит, и жалеет меня…» – пишет в дневнике Софья Андреевна.
«Вот кто ужасен, – говорит отец о сыне в присутствии посторонних. – Что он делает, что он делает! Я должен сознаться, мне совестно это говорить, но если бы он уехал – это было бы такое облегчение!»
«Как он психологически похож на Софью Андреевну!» – жалуется он Маковицкому.
6 июля Софья Андреевна хотела утопиться в речке Воронке. «Лёва (сын) добро и трогательно относится ко мне; пришел на речку меня проведать, в каком я состоянии…» – пишет она в дневнике.
Толстой: «Лёва больше чем чужд».
Софья Андреевна: «Мне что-то очень жаль сына Лёву. Он сегодня такой грустный, озабоченный».
Толстой: «Идет в душе неперестающая борьба о Льве: простить или отплатить жестоким, ядовитым словом?»
Тем не менее, порой он чувствовал «свой грех относительно Льва» и снова убеждал себя, что «надо любить» сына. Пытался поговорить с ним… «Говорил с Львом. Тщетно».
Он уговаривает Сашу не враждовать с матерью, помириться с ней, быть с ней поласковей. Но как только на защиту матери бросается сын, в душе Толстого вскипает ярость!