Лейтенант Шмидт
Шрифт:
— Я знаю, что столб, у которого встану я принять смерть, будет водружен на грани двух разных исторических эпох нашей родины. Сознание это дает мне много силы, и я пойду к столбу, как на молитву…
— Позади за спиной у меня останутся народные страдания и потрясения последних лет, а впереди я буду видеть молодую, обновленную, счастливую Россию.
— Великая радость и счастье наполнят мне душу, и я приму смерть!
Последние слова Шмидт почти выкрикнул. Он сказал все, что надо, все, что хотел. Теперь силы покинули его. Он побледнел и стал медленно оседать на пол. Матросы подхватили
Конвойные солдаты рукавом шинели вытирали слезы, прислонив винтовки к плечу. Присяжный поверенный Александров, уронив голову на стол, громко рыдал.
Был объявлен перерыв до следующего дня. Завтра приговор. Вся Россия затаила дыхание.
Вечером на гауптвахте Шмидт записал свое последнее слово. Пришли защитники. Петр Петрович вполне овладел собою. Чувствовалось, что он удовлетворен своей речью. Он охотно сфотографировался с Зарудным. Александрова обнял и шутливо поблагодарил:
— Спасибо, спасибо за речь. Я и не знал, что я такой хороший…
Приехал из Керчи Женя. Встретился с отцом тут же, на гауптвахте. Отец с сыном уселись вдвоем на кушетку.
— Знаешь, отец, — начал Женя, — я просто не могу понять, что происходит. Смотрю на тебя и не понимаю. Не могу себе представить, что ты должен умереть…
— А я понимаю, — ответил Шмидт. — Я рад, что ты не падаешь духом. Ты уже большой и можешь жить один, самостоятельно. Беги, Женя, бог с тобой. Помни: всеобщее, прямое, тайное избирательное право. Это все мое наследство.
Женя снова заговорил было о том, что «не понимает», но Петр Петрович перебил его:
— Видишь ли… пусть это не покажется тебе странным… я боюсь, как бы ты не опоздал на пароход. Тебе надо уходить.
Шмидт судорожно прижал сына к груди. Женя вышел. Петр Петрович подошел к окну. Сквозь решетку он видел удаляющегося Женю.
— Ну вот… — сказал он сидевшим в комнате защитникам. — Самое тяжелое позади.
Потом было свидание с Зинаидой Ивановной. Она хотела спросить его о последнем слове, но не смогла. Шмидт шагал по комнате, подходил к окну, к открытой форточке. С улицы веяло весенним ветерком, слышался приветливый шум моря.
— Чудный вечер… — сказал он. — Такие вечера, звездные, бывают только у нас на юге. Если бы ты знала, как я люблю море… Это очень хорошо, что меня перевели сюда, в Очаков. Прожить последние дни в какой-нибудь печальной степи было бы мукой. Да, развязка скоро.
И вдруг изменившимся голосом добавил:
— Вот к чему привели тебя сорок минут в вагоне. Скажи: если бы ты знала, что все это приведет сюда, ты бы не позволила писать тебе?
Он быстро зашагал по комнате. Туда и обратно. Туда и обратно. Потом тихо сказал:
— Умереть в борьбе легко. На эшафоте… да, это трудно.
Когда Зинаида. Ивановна вышла из гауптвахты, ноги не держали ее. Она прислонилась к забору, и слезы полились из ее глаз, не облегчая мучительной боли.
Последнюю ночь перед приговором очаковцы провели без сна. Никто в каземате не мог уснуть. Мелькала в камере высокая фигура Частника, который на ходу что-то шептал. Гладков сидел, опустив на руки свою крупную лобастую
В юности Частник много думал о Христе, погибшем за веру. Теперь его не оставляла мысль о том, что именем Христа Чухнины распинают народ. И вот приходится умирать за правду…
К Антоненко приехал на свидание брат. Но дети, дети… Неужели так и придется помирать, не увидав своих сынов?..
В каземат проскользнули немощно-бледные лучи рассвета. Ночь кончилась. Принесли завтрак, но никто не прикоснулся к нему. Пересохшими губами матросы отпили только несколько глотков чаю.
Приказ: собираться с вещами.
Куда? Неужели сразу после приговора на тот свет? Даже Симаков не шутил.
Вышли. Конвой новый, усиленный. Команда:
— Караул, заряжай! Казаки, шашки наголо! Шагом марш!
Оказалось, что Шмидт уже в зале суда. Он улыбнулся матросам знакомой доброй улыбкой. В ней и страдание, и вера, и ласка. Около Шмидта сидели защитники с газетами в руках.
Шмидт сказал матросам:
— Вся Россия протестует. Народ за нас. Нет, вас не казнят, не может быть…
Защитник Балавинский прочитал матросам протесты, напечатанные в газетах. Против смертной казни очаковцам выступали известные деятели русской интеллигенции, князь, священник.
Все члены военно-морского суда — и профессиональные юристы, и командиры кораблей, — как защитники и даже сам прокурор, отлично знали, что Шмидт — один из самых образованных и благородных офицеров русского флота. Что его поступками руководили только соображения блага, родной страны. Что он, как никто из них, страдал от позорного и несчастного положения, в котором оказалась в последнее время Россия. Они знали и то, что матросы-очаковцы, попавшие на скамью подсудимых, были самыми толковыми, развитыми и дисциплинированными моряками крейсера «Очаков». Но они помнили и о том, какой ужас и злобу вызвали у самого царя известия о восстании в Севастополе.
Всем тем, кто проявил малейшее сочувствие к повстанцам и не выказал достаточного усердия в расправе с ними, грозили опала, крушение карьеры, даже суд. И члены суда убеждали самих себя, что Шмидт и другие — опасные мятежники, угрожающие существованию русского государства.
И все-таки, как потом говорили, голоса судей разделились: два — за казнь Шмидта, два — за каторгу. Запросили главного командира Чухнина. Он ответил: «Если вы все желаете, чтобы негодяй Шмидт был в мае месяце морским министром, то даруйте ему жизнь. Мне же кажется, что этого негодяя нужно как можно скорее повесить».
Звонок. Суд идет.
Началось чтение приговора.
«По указу его императорского величества… слушали». Фамилии, звания… «Преследуя революционные цели и стремясь к ниспровержению существующего в России государственного строя…» Словно сквозь густой туман, доносился до слуха подсудимых монотонный, равнодушный, страшный голос. Господи, хоть бы скорее… Какая пытка! Ведь все уже решено.
Чтение приговора продолжалось час, может быть, два, бесконечность. Напряженный слух так устал, что уже ничего не разбирает. Но что такое… последнее усилие… Вот тот же монотонный голос с прежним деревянным равнодушием произносит: