Лица
Шрифт:
В науке имеется несколько концепций, пытающихся объяснить природу человеческих поступков и ответственности за них перед обществом. Одна группа ученых, концентрируя свое внимание на внутренних, физиологических «пусковых механизмах» поведения людей, совершенно игнорирует социальные и моральные факторы и не верит в возможность с их помощью регулировать человеческое поведение. Другие ученые, наоборот, полностью игнорируют внутреннюю обусловленность поведения, полагая, что человек — «продукт» обучения, воспитания и внешних условий своего существования и в этом качестве он не может нести ответственности за содеянное. Кто же тогда должен нести? Те, кто его обучил, воспитал и окружил условиями существования!
Но обе эти концепции, полагают ученые, позиция которых кажется мне предпочтительней, — ложны. Несмотря на явную противоречивость, они строятся на едином фундаменте —
Но это далеко не так. Для человека более актуален принцип развития, совершенствования, усложнения. В качестве объективного критерия нравственных и культурных ценностей цивилизации марксизм рассматривает именно содействие развитию личности. Стало быть, какими бы внутренними «пусковыми механизмами» ни обусловливался поступок человека, сам он продолжает совершенствоваться, изменяться, саморазвиваться. Эта возможность и необходимость саморазвития и лежит в основе его ответственности за свои поступки.
Судьба Андрея Малахова — классическое тому подтверждение. Постоянно изменяясь и усложняясь, испытывая разной силы напор изнутри и разной силы влияние на себя извне, Андрей множество раз имел возможность притормозить одни свои качества и свойства, чтобы дать ход другим. Он, право же, мог остановить сам себя, а мог и ускорить бег в пропасть. Факт саморазвития уже давал ему несколько направлений, — к сожалению, он двигался только в одном, ни разу не попытавшись его изменить. Ни разговоры с Андреем, ни его собственные обещания, ни угрозы в его адрес, ни ощущение тягостности от той жизни, которую он вел и которая его засасывала, ни даже перспектива сесть на скамью подсудимых — ничто не действовало! У людей, его окружающих, и в первую очередь у родителей, в какой-то момент возникло ощущение полного бессилия. Зинаида Ильинична раньше других почувствовала неудержимость падения сына, но у нее еще была последняя надежда, она говорила мне о ней, — надежда как-нибудь дотянуть Андрея до армии. Это была, казалось, единственная реальность, способная магическим образом вернуть сына к нормальным поступкам.
Увы, нашему герою не суждено было дождаться призыва. Андрей Малахов, как человек, уже промочивший ноги, махнул на себя рукой и безжалостно зашагал по самым глубоким лужам.
Он хотел получить такой финал, и он его получил.
ЭПИЛОГ
Я много раз был у Андрея в колонии. Когда я приехал туда впервые, был май, а в мае, как поется в одной песне, «в небе много ярких звезд, а на воле — алых роз». На звезды я не смотрел, поскольку все мое внимание сосредоточилось на том, чем богата была грешная земля. Я увидел высокий забор, в пять рядов опутанный колючей проволокой, увидел вышки с прожекторами, молчаливые колонны мальчишек в синих одеждах, койки в два этажа, баскетбольные и хоккейные площадки на территории «зоны», дежурных с красными повязками, телевизоры в отделениях, посыпанные желтым песком дорожки… Нет, я не хочу никого пугать и не хочу никого обнадеживать, расскажу всего лишь об одной детали, которая даст возможность читателю почувствовать колонию так, как почувствовал ее я.
Эта деталь — сирена. Ее давали семь раз в день, начиная с подъема в шесть утра и кончая отбоем в десять. Начиная с низкого, но уже немирного тона, она быстро набирала высоту и достигала жуткой пронзительности, звучащей, если по часам, полную минуту. Сирена случайно записалась на мой маленький диктофон, которым я иногда пользовался, разговаривая с колонистами в комнате психолога, но я, наверное, ошибаюсь, говоря «случайно», потому что она была такая, что, кажется, была способна записаться даже на выключенный аппарат. И вот теперь, когда я работаю за письменным столом в своей квартире и мне почему-то не работается, я, достаю диктофон и включаю его, чтобы еще раз услышать вой сирены. Он тревожит не только мой слух, но и душу. С какой-то особой ясностью я начинаю видеть колонистскую жизнь нескольких сот мальчишек в возрасте от четырнадцати до восемнадцати, каждый из которых приговорен вовсе не к энному количеству лет, а к тому, чтобы все эти годы по семь раз в день слушать вой сирены.
И это мое восприятие смысла наказания не умом, а барабанными перепонками, магически возвращает меня к письменному столу, заставляя ощущать не просто обязанность, не просто долг, а физическую потребность что-то немедленно предпринять, до чего-то непременно
1974—1975 гг.
«БЕЛАЯ ЛИЛИЯ»
Документальная повесть
РАСКОПКИ
В пятницу, 30 сентября 1977 года, специальным приказом по «РВС» меня зачислили в экспедиционный отряд, и я получил, таким образом, возможность выехать на линию Миус-фронт, в районе села Мариновка Донецкой области. В отряде было четырнадцать человек, а пятнадцатого дал горком комсомола, решив, что для связи необходим мотоциклист; он догнал нас на «чизетте» уже в Мариновке. Дело рассчитали на трое суток, потому что в понедельник члены отряда должны были вновь сесть за парты. Мы явно нарушали учебный процесс, но это обстоятельство начальник штаба Ващенко обосновала в приказе так:
«В связи с тем, что летние раскопки 1977 года не дали положительных результатов и учитывая просьбу газеты «Комсомольская правда», Центральный штаб «РВС» постановляет: продолжить операцию «Белая лилия» в осенний период».
Просьбой газеты они, конечно, откровенно воспользовались: им тоже не терпелось, и у них чесались руки. Впрочем, руки тут ни при чем. Когда Ващенко объявила о раскопках, ребята не кричали, не бесновались, а просто встали со своих мест и молча — я понимаю так, что сердцем — выслушали сообщение.
Казалось бы: начальник штаба, мотоциклист, «РВС», операция «Белая лилия» — игра, искусственно романтизированная. Однако у меня от этой «игры» до сих пор душа болит, хотя я давно не ребенок.
Итак, маршрутный лист был готов. Военрук уже выдал саперные лопаты, мне досталась наточенная, как для бритья, черт бы ее побрал.
В классе, в котором мы собирались, было шумно и холодно: что-то случилось с котельной, печь перекладывали, и школа еще не отапливалась. Ващенко, от всего отрешенная, сидела за столом, сочиняя первую запись в дневнике. Она была, как и все эрвээсы, в форме с погонами, при галстуке, в шинели, накинутой на плечи. Пришел директор Карпович и, смутившись, положил перед нею отпечатанный на машинке текст. Ващенко мельком глянула, улыбнулась, поставила подпись, и Карпович тихо сказал: «Ну вот, с формальностями покончено». Позже мне стало известно, что это был документ, возлагавший на Ващенко персональную ответственность за наши жизни. Было восемь утра, кто-то крикнул: «Валентина Ивановна, автобус!», и Ващенко скомандовала: «Сели!» Мы тут же подчинились, замерли и несколько секунд смотрели мимо друг друга. Она встала первая, и с этого момента все мои мысли, опережая события, помчались туда, где лежал в земле самолет, а в самолете — мы в этом не сомневались — останки знаменитой летчицы Лили Литвяк. Мои мысли ушли вперед, и всю дорогу до Мариновки — а это пятьдесят километров — я думал о том мгновении, когда наши лопаты снимут первый слой земли, и мы увидим… Я не знал, что мы увидим, мне было даже страшно предполагать, но мое сознание приковалось к этому желанному и совершенно непереносимому в воображении мигу.
Ребята пели в автобусе песни. Одна была собственного сочинения, потом мне записали ее слова:
«Когда расцветают яблони в саду у Большого театра, приходят к ним на свидание военной поры девчата. А кто не пришел на свидание, тем в памяти жить навечно. Цветите, цветите, яблони, девчата спешат на встречу».
Я слушал, механически воспринимая только мотив и задушевность исполнения, но позже мне дано было остро осознать смысл этих слов.
В Мариновке мы начали с того, что возложили цветы к обелиску на могиле Саши Егорова и Алеши Катушева, потом бросили вещи в классе, приготовленном для ночлега, и пошли в школьную столовую. Есть никому не хотелось, но обед входил в атрибутику походной жизни, и отказаться от него было труднее, чем согласиться. Дружно мы принялись за щи, перловую кашу и чай, а потом в пять минут перемыли посуду и расставили по своим местам стулья.