Лиловые люпины
Шрифт:
— Знаешь, если ты будешь про это, давай лучше пойдем. Хотя, между прочим, я тебе и так рот сумею заткнуть. — На этот раз он поцеловал меня в губы, обхватив, вобрав их в свои, мягкие и «плодовыгодные», но сильные. МОЕМУ, казалось, только того и хотелось, МОЙ заставил меня обмякнуть в этом поцелуе, закрыть глаза и, не отнимая губ, удобно положить голову на Юркино плечо. Про себя меж тем я не переставала думать, что же у него за фокусы такие с фамилией?..
Додумаюсь я лишь лет через пятнадцать, давным-давно расставшись с Юркой и почти забыв о его существовании, которое, собственно, к тому времени уже прекратится. Встретясь на Большом с Маргошкой Вешенковой, я узнаю, что Юрка, отбыв армию, вернулся, женился, развелся, переехал снова домой, глухо запил и повесился в той самой комнате, где мы с ним когда-то
Это могли быть разве что собственные Юркины стихи с дальним-дальним отголоском блоковского «Не жил я — блуждал средь чужих», но я не скажу об этом Маргошке, и она добавит: «Нет, а я теперь все хожу и вспоминаю, как он это так прочел, а мне раньше бы в жизнь в башку не вскочило, что и мне все чужие, и я всем чужая, и мимо всех, как все мимо меня, норовлю, чтобы не утруждаться лишнее…»
Вполне возможно, что полубессознательное предчувствие, предрасположение засело в Юрке задолго до самоубийства, как во мне, например, бессмысленная тяга к МОЕМУ и МОЕЙ, и Юрка еще до встречи со мной начинал сам себя бояться и сам себя подозревать, а фамилию свою подозревал как намекающую и подтверждающую.
Но сейчас Юрка был совсем молод, на многое еще вовсю надеялся и радостно мерз со мной перед забором Зоопарка. Он сдернул с рук перчатки, и под воротником моего пальто, под шарфиком даже, положил ледяные ладони ко мне на голую шею.
— Какие у тебя руки холодные!
— Руки холодные — сердце горячее! — ответил Юрка.
В этот миг за нашими спинами, за забором, возник гигантский, гулкий и сдавленный звук, полный и торжествующей необоримой силы, и надсадного, с крёхтом, старческого кашля. То рычал известный всему городу старый лев Цезарь. Большую часть года он, африканец, жил во мраке, тесноте и смраде зимнего помещения для хищников. А когда летом его переводили в открытую, но тоже тесную клетку, на его великолепной песчаной шкуре с каждым годом обнаруживалось все больше белесоватых проплешин, иногда с кровянистыми пролежнями, его круто вьющаяся, похожая на грандиозный сноп рыжей персидской сирени грива редела и редела, его устрашающие зубы желтели и крошились в непомерной пасти. И все же какую глотку, какие голосовые связки, какое емкое нутро нужно было иметь, чтобы еженощным ночным рыком пробивать толстые стены зимнего помещения и забор, сотрясать воздух километра на полтора вокруг, проникать в комнаты окрестных домов сквозь двойные рамы! Я знала, что в эту минуту все прохожие на кривом, огибающем Парк проспекте и все жители соседних домов сказали друг другу, успокоительно улыбаясь: «Льву плохой сон приснился».
— Льву плохой сон приснился, — сказал Юрка и поцеловал меня.
И мне, как всегда, захотелось возразить: не мог Цезарю присниться плохой сон! Плохой у него была явь, и не она же ему снилась! Ему, конечно, виделось хорошее: он легкой и мощной полдневной тенью мчался по горячей африканской степи, мимо курчавых и приземистых, как кочны цветной капусты, округлых деревьев, он преследовал антилопу и уже рычал, настигая и занося лапу для своего единственного удара.
Когда несколько лет спустя Цезарь умрет, в Зоопарке появятся маленькие львята, родившиеся в клетках. Они вымахают в крупных львов, но никогда не вздумается им рычать по ночам, — они же не будут помнить того, что помнил старик Цезарь, и не привидятся им такие сны.
ОНИ ВЕДЬ НЕ УЗНАЮТ, ЧЕГО ИХ ЛИШИЛИ.
Спи-усни
Когда я проснулась, они все были уже на ногах (случай
Тиу-ти,
тиу-ти,
ти
Тиу-ти…
тиу~
Тягучее «тиу-ти» продолжалось, пока я при них при всех поднималась, а потом в одном белье бежала за формой и ботинками, со вчерашнего дня лежавшими в передней за сундуком. Все материно я еще ночью аккуратнейше вывесила на спинку стула, живое и здоровое. Одни прюнельки, за ночь ссохшиеся лепешками, непригодными более к носке, я зашвырнула далеко под кровать.
Мое вчерашнее, да и сегодняшнее, вставальное, раскаяние, намерение просить прощения постепенно исчезло: я начала уяснять себе свой новый статус. Меня перевели в категорию отверженных, даже невидимых и неслышимых, меня просто не было. Вернувшись вчера с нарушением всех установок в полночь, я ждала скандала, но была лишена и его. Вернись я хоть в три, никто не шелохнулся бы, как бабушка, которая вчера и головы не приподняла, когда я кралась по столовой мимо ее кровати к своей. Я могла бы с грохотом падать на колени, моля и вопя, могла бы, наоборот, всю ночь заводить «Пишамура», крутя пластинки и дотанцовывая, — меня бы одинаково не заметили. В переднюю, где я выуживала из-за сундука вещи и отчищала их щеткой от комьев пыли, просачивался тот же застольный оберегающий шепот, точно они все кого-то боялись обеспокоить, и беспрерывное репродукторное «тиу-ти». Со злобой задирая ноги поочередно на сундук и путанно шнуруя ботинки, я принялась подпевать скрипке подходящими, непроизвольно возникающими словами:
Спи-усни, спи-усни,
Засыпай, не вставай…
И услышала, как мать, уже не шепотом, а вполголоса, но тоже осторожно, приглушая четкость нравоучения, сказала бабушке:
— Все-таки позвольте вам заметить, мама, что во всем, что ее касается, вы всегда ошибались. Вы вообще ведете себя с нею непоследовательно, прошу прощения. Что до брани — вы ее не щадите, это правда, но на деле, по совести говоря, вы к ней просто слабы. А я боюсь, что тут нет не только элементарной порядочности и просто-напросто сердца, но и уважения к общим святыням. Вы слышите, она же, мягко говоря, кощунствует. Давно уже изволила пробудиться, не могла не слышать.
Я, очевидно, что-то проспала. Бабушка, услышала я, подшлепала к репродуктору, хрустя бумагой, пошуровала в нем, «тиу-ти» усилилось, потом резко оборвалось, и сострадающий, напряженный голос диктора сказал:
— Передаем правительственное сообщение о постигшем нашу партию и наш народ несчастье — тяжелой болезни товарища Сталина. В ночь на второе марта у товарища Сталина произошло внезапное кровоизлияние в мозг, захватившее жизненно важные области мозга, в результате чего наступил паралич правой ноги и правой руки с потерей сознания и речи. Второго и третьего марта были проведены соответствующие лечебные мероприятия, направленные на улучшение нарушенных функций дыхания и кровообращения, которые пока не дали существенного перелома в течении болезни.