Лиловые люпины
Шрифт:
И тотчас, с полуфразы, возобновилось «тиу-ти». С ужасом заткнув в горле кощунственную колыбельную, я вышла в столовую. Все это казалось мне дикой нелепостью. Ну может ли он заболеть? Какой там мозг, дыхание, рука, нога, будто у обычного человека? Это же нерушимое, навсегдашнее, неспособное отказать. Не могло же, и в самом деле, вдруг выключиться это всеобъемлющее гениальное сознание, эта речь, излагающая самое мудрое и единственно необходимое для всех, обильно уснащенная меткими русскими народными пословицами и добродушно окрашенная грузинским акцентом!..
Бабушка не только не стала, по обыкновению, напихивать меня кашей и яичницей, но вообще не позвала к столу. Невидимкой и неслышимкой я подошла, потрогала чайник— он уже остыл — и потащила на керосинку разогревать. Выжидая над керосинкой,
Я притащила чайник в столовую, села, налила себе чаю. Они все глядели на меня так, точно мой стул оставался пустым. Под этими сверхотстраненными взглядами я положила себе песку меньше, чем обычно, не решилась взять плавленый сырок и тихонько потянула к себе, очевидно, подобающую мне отныне черную горбушку. Мне и в самом деле ничего больше не предложили. Бабушка между тем говорила матери:
— Да что уж так впадать-то, Надежда? Выкарабкается! Ты сообрази, у него точь-в-точь то же, что у Миши. Тоже правосторонний.
— Левосторонний. Когда отнимается правая сторона, — с горестным апломбом возразила мать, — значит, инсульт произошел в левом полушарии. Тут все крест-накрест, позвольте вам напомнить.
— Ну, не один ли черт, в каком, если отнялось то же, что у Миши? Я вот что, — если Мишу вытащили, на ноги поставили и даже кой-как болтать теперь может, то уж его-то одним духом выправят, следа не останется. Слыхала, лечебные мероприятия производят, а какие, сама должна понимать. Это тебе не райбольница, куда твой благоверный угодил. Разница — он и Миша! И доктора там самолучшие пользуют, и палата не на двенадцать человек, и лекарства хоть из Америки, и все инструменты не нашего полета. Говорю, все, что отнялось, опять привьется. А если что и не дотянут, так ему первую группу инвалидности не выбивать, как нам, перед каждым ВТЭКом не трястись как овечий хвост.
— Это-это-это, — сказал отец, — это ВТЭК… это-это скоро…
— Мише было всего сорок два, когда его хватануло, если вы только помните такие подробности, — сказала мать. — А ему семьдесят четыре. Молодому легче выбраться.
— А я тебе еще раз — прежде времени в утиль такого человека не списывай. Кавказские крепче наших, бывает, по сто двадцать, по сто тридцать живут. Слыхала, один дед там в ауле, — в сто пятнадцать женился, еще и сынка родил, а трех уж бабок пережил?..
— А почему это только через три дня сообщают? Раньше не могли, что ли? — рискнула брякнуть я так, никому, в пространство. Пространство отвечало мне, как ему и следовало, ничем, — даже не одернуло формулой «тебя не спросили».
Я собрала портфель и заторопилась в школу от этой пустоты безответного пространства. На улице по-вчерашнему лило; стояла та предшкольная, зимняя еще, чернильно-разведенная полумгла, которая рассеется лишь ко второму уроку. На перекрестках у газетных стендов толпились в лужах люди, читая все то же сообщение, тот же бюллетень, составленный нынче в два часа ночи, когда я давно лежала, обхватив себя обеими руками, стараясь замкнуть и приютить в пододеяльном тепле томительное и сладкое мерцание МОЕГО. А ЕГО не надо было ни замыкать, ни отогревать, ОН не покидал меня ни на секунду, даже, к стыду моему, сейчас, на сырой и встревоженной улице.
Англяз, первый урок, намечался в тесном малышовом помещении З-III класса. За диспетчерскими распоряжениями о помещении Изотова сегодня ходила к завучу вместе с Бываевой. Мы уже втиснулись в крошечные парты третьеклассниц и ждали Тому, когда
— Там почти все наши училки вились, — говорила Лорка с выражением радостного полуиспуга, которым в 9–I всегда сопровождались сведения о миновавшей опасности, — и Тома, и МАХа, и Наталья Александровна, и Химера. Вот МАХа и говорит: «Жаль, что сообщение сделали поздно, мы непременно отменили бы вечер. Неудобно, что наши старшеклассницы плясали, когда он уже двое суток страдал! И не сомневаюсь, говорит, что и мужские школы не отпустили бы в такой момент своих учеников на танцульку». А Наталья Александровна отвечает: «Да, это было неуместно, Марья Андреевна, но сделанного не воротишь». Так понимаете, девчонки, нам повезло, что вечер был вчера, что сообщение только сегодня утром транслировали. Тогда МАХа так строго-строго: «Но уж сегодня, дорогие коллеги, чтобы ни слова об этом злосчастном вечере и вообще ни о чем легкомысленном, — не обсуждать, не обсасывать». Тома, глядим, приуныла, а Наталья Александровна— все-таки в школе никого умнее ее нет! — отвечает: «Вы, безусловно, правы, Марья Андреевна, педагоги по самому своему призванию обязаны особенно остро чувствовать такой критический момент и помнить, что на них ориентируются обучаемые, но столь чрезмерными ограничениями не создадим ли мы у наших учениц впечатления, что учители определенно ждут только печального исхода болезни вождя?» И Жаба — тоже ведь не дура! — подхватывает: «Да, товарищи, не надо бы ни излишней печали, ни чрезмерной веселости, пусть все будет как обычно». МАХа, когда Наталья Александровна сказала, прямо съежилась, а когда Жаба — сразу заявила: «Не поймите меня превратно, товарищи. Я ничего не запрещаю, а только жду, что вы проявите такт и сознательность. А зачем тут толкаются эти ученицы девятого-первого?» И — Жабе: «Назначьте им помещение — и чтобы я их здесь не видала!» Жаба назначила, ну и все.
Хотя никаких решительных запрещений Лорка и не передала, 9–I, в массе всегда стремившийся быть сознательным, действительно, не стал обсуждать подробностей вечера, нарядов и провожаний. Кинна, не побоявшись сесть со мной на англязе (она ведь внутренне уже не была здешней!), ничего не шепнула мне о том, как ее провожал вчера оленястый. Я вспомнила, что накануне поклялась себе рассказать ей о Юрке, но, уловив ее замкнутость, раздумала. Да и в каких словах могла бы я передать ей свои вчерашние приключения, колебания, нежданную встречу с Юркой и, главное, скамейку перед Зоопарком, эти поцелуи, это неотступное жжение МОЕГО? Даже любовные переживания героев «Межпланки» были перед этим куда проще и скромнее. Я решила еще повременить.
Молчание класса о минувшем бале с лихвой компенсировала сама Тома.
Едва она бросила обычное «Гуд монинг, гёлз» и мы с хоровым «Гуд монинг, Тамара Николаевна!» уселись, как началось — с густым применением англязного акцента:
— Хотя, ов коз, не стоило бы на фоне оугромных и печальных государственных соубытий придавать значение вашему очередному проумаху, найн-фёрст клэсс, не могу не высказать (высказачь) вам своего воузмущения, гёлз. Не я ли, как ваша воспитательница, провела с клэссом специальную беседу, как следует оудеться и как вести себя на вечере! Но вы, — взвыла Тома, произнося это как «уы», что походило на классическое «увы», — но уы пропустили мои соуветы битвин, между, вашими ушами! И уот — результаты!..
Тома сделала паузу, расправляя складки бордовой юбки, и «найн-фёрст клэсс» зачарованно притих: развлечение предстояло неслыханное, наверное, и с рассказом, и с показом. Все, не отрываясь, глядели на маленькую золотую ящерку, сбегавшую вниз головой с верхнего этажа Томиных жиров, обтянутых бирюзовым джемпером, на нижний, покоившийся под приуготовляемой свекольной юбкой.
— И уот, — повторила Тома, — эта Файн Жанна, явившаяся на вечер этакой майской барышней, без рукавов и с коураллами ов ее прабабушка. Эта Бываева Лора, за которую мне особенно боуль-но, как за свою лучшую ученицу, в ее переливающейся тельняшке, элайк, подобно, списанному с корабля матроусу. Эта двоечница Блиноува Клава, оудетая без вкуса в грин энд рэд, в зеленое с красным…