Лилюли
Шрифт:
Пролог заканчивается музыкой и пением, так же как начался. Занавес опускается.
Когда он поднимается снова, пейзаж уже исчез. В глубине сцены водружен экран, на котором появляются кинематографические картины. На другом конце зала, рядом с прожектором, помещается невидимый для публики чтец, который начинает говорить.
Следует напомнить нынешнему читателю, что все эти замыслы
Мне пришлось отказаться от мысли растянуть ее на четыре конца сцены. Я ограничился одним ее углом и там, примостившись, построил свою «Лилюли». Она была написана единым духом в полиритмической, полной ассонансов форме «Кола Брюньона», но ее музыка богаче, увереннее, содержит больше оттенков.
24 марта 1918 года я отметил в своем «Дневнике», что пьеса закончена в жестокую бурю. Последний вихрь немецкого натиска обрушился на Пикардию. Началась бомбардировка Парижа. 29 марта Пьер и Люс пали под обломками колонны церкви Сен-Жерве. Лилюли пела свое победное «Тюрлютютю» над обрушившейся горой. Внизу лежали любовь, вера и героизм. Лежали также ненависть и гнев. Весь старый мир. Но, несмотря на последние строки, уцелел свободный Смех. Истина уцелела тоже. Она не может умереть. Вдвоем они отстроят мир на развалинах.
Я был тогда так преисполнен этих двух сил, так убежден, что их целительное дыхание может оздоровить отравленный воздух, что, едва закончив «Лилюли», задумал ряд других пьес в аристофановском духе, одна из которых, намеченная в общих чертах уже летом 1918 года, «Дике Донден», являлась сатирой на Правосудие, Дике, легкомысленную и ветреную деву, рабыню и возлюбленную старого хрыча, царя Мидаса. Этот фарс с хорами на античный лад (один из них назывался хором Мух-шпионок) требовал сцены вроде той, которая применялась в театре средневековых мистерий, с четырьмя отделениями, то сообщающимися, то замкнутыми. Он был мною озаглавлен «Друзья Народа» и заканчивался ударом революционной метлы, но в стиле фламандских ярмарок, на манер «Гаргантюа».
Мне нужен был особенный театр, труппа, постановщик — молодой и смелый, чтобы замесить мое тесто и хорошо выпечь его. Я призывал их, ждал; я мечтал о тех изумительных русских труппах, довоенные спектакли которых в Париже были для меня живой —
Для них и для подобных им была написана «Лилюли»... [10] . Но в СССР разыгрывалась в ту пору, на более реальной сцене, трагикомедия гораздо большего значения. А Запад, больной пес, возвратился на блевотину свою. Он убегал от всего здорового, народного, как от болезни. И снова, как в 1900 году, когда я хотел создать Народный театр, художественной почвы — самого Народа — я не нашел. Народ послевоенного периода, измученный, обманутый, с ощущением горечи во рту, отрекся; он всасывал в себя наркотики, поддельные ликеры, которыми угощали его отравители, творцы победы. Лишь один народ бодрствовал, за всех творя дело, от которого другие уклонились, дело Октября, в Ленинграде и Москве, — это были строители нового мира. Создавая общество заново, они созидали также и новое искусство. Лишь впоследствии из прекрасной книги Нины Гурфинкель («Современный русский театр», 1931) я узнал об экспериментальных исканиях, о театре народных масс на открытом воздухе, самым изумительным цветением которого — цветением варварским, беспорядочным, но захватывающим — были празднества Революции в 1920 году, в Ленинграде. Когда я читал описание их, руки у меня горели. Зачем мне не дано было принять в этом участие! Впрочем, не беда... «Был бы монастырь, а монахи найдутся»... Я слышу колокола и гудки заводов. Симфония народов гремит вовсю. Я прошу для себя места в ее оркестре, куда я приношу с собой колокольчики Полишинеля и веселую песнь Лилюли.
10
Я должен протестовать здесь против попыток, которые делались и, может быть, будут делаться, поставив «Лилюли» в каком-нибудь интимном театре для горсточки утонченных любителей. Все мои пьесы (кроме «Аэрты») написаны для театра масс, с расчетом на монументальное зрительное и оптическое воздействие. Это фрески. Низвести их до размеров станковой живописи значило бы их исказить. — Р. Р.
11 ноября 1931.