Линии судьбы, или Сундучок Милашевича
Шрифт:
Не получалось. Да, в фантиках можно было увидеть не просто философские пробы, они были сами философией, только не такой, как думал, возможно, писавший, когда призывал и пробовал измельчать вещество жизни. Мы уже и забыли, что было написано на листках, брошенных в сундучок, что было задумано, что имелось в виду — слова сами по себе шевелились, складывались в темноте; сцеплялись под землей белые корешки; соединения меняли весь смысл, именно они обновляли его и создавали заново: так цветок по-разному соединялся с весенним лугом и со щелью в окне, замазанной серой краской, так меняла звучание музыка, соединяясь с другими словами, менялись люди, соединяясь в толпу или любовную пару. Она соединила с ним свою жизнь. Именно так.Тела подгонялись друг к другу каждым изгибом и обменивались соками:
Мужчина и женщина
имя
конфета и фантик
голос и отзвук
вымысел и история —
в каждом сцеплении таилось что-то, непредсказуемое для ума. В разраставшемся из частиц мироздании все было связано со всем: жизнь существовавших, но давно истлевших людей и мысль их, преображенная на бумажках, видения столбенецкого маляра и строки газетного шрифта, литературные фантазии Милашевича и оторопь читавшего их: как будто продвигаешься во сне, в неверном, нереальном пространстве, и вдруг возникает из другого измерения, вырастает перед тобой твердое — и ударяешься об него и чувствуешь: это на самом деле боль, тут смерть взаправду.
Растерянные, сами над собой усмехаясь, пробуем мы возможности новых соединений — с нами перемигивается эпоха, когда все делалось из переосмысленных ошметков старья, когда носили штаны из церковной парчи и туфли из бильярдного полотна, а к воротам городского собора приколачивали вывеску общегражданского кооператива. Нерабочие дни календаря: Первое мая и Троица, Пасха и День Парижской коммуны. Комната гостиничной проститутки Фени оклеена новыми газетами, и заголовки волнуют здесь грамотных гостей неожиданным смыслом: «Кто кого?» К камню на Столпье приставлен оказывается недолговечный памятник: три гипсовые фигуры героев-борцов; в центре подразумевался погибший Перешейкин, но и двум другим, справа и слева, приглашенный ваятель придал портретное сходство с местными деятелями, правда еще живыми; наверное, потому промелькнули они на постаменте так коротко, что даже не запечатлелись на фотографии, разве что в строках из неизвестного полностью стихотворения: «В нас жилы общие и общее дыханье, И общая температура тел».Впрочем, это, может, и не о них. Подтвердился слух о возвращении в обиход серебряных и медных монет, предприимчивый мастер Голгофер вовремя поспел с кошельками — старые не у всех сохранились. В кооперативной лавке вместе с гвоздями и дегтем продают иконы и портреты вождей, а магазин «Новый мир» рекламирует книги, рыбу, пиво, закуски, в заключение присовокупляя: «Имеется отдельный кабинет». Да, обновились времена, уже звучит слово нэп, составное, дутое, усеченное, как и то, что оно обозначало. В Фомин понедельник на площади против Народного дома собираются батраки и хозяева — идет наем. Приехал записываться в комсомол внук деревенского знахаря, балагур и любезник; в книжке «Азбука коммунизма» хранится у него сложенный вчетверо дедовский заговор для присухи любовной. В клубе вечером разучивают частушки:
Девушки, подруженьки, Вы не красьте рожи, Лучше мы запишемся В союз молодежи.С улицы несется свое:
Распутина любила, Распутина любила Саша поздно вечерком.— А из клубного окошка в ответ:
Эй, товарищи родные, Что ж вы хулиганите? Если не перекуетесь, Вновь рабами станете.Объявлен конкурс на звание Столбенецкого красавца и Столбенецкой красавицы; победителям обещаны призы. Рядом с объявлениями властей на заборах и тумбах — афиши сомнительных гастролеров. Заманивает проезжая хиромантка, персидская подданная: «Предсказываю будущее, настоящее и прошлое». Уже гурман Василий Платоныч Семека угостился в столбенецкой чайной знаменитыми здешними карасями, и выпускает вновь сладкую свою продукцию еще не сгоревшая фабрика, бывшая ганшинская, ныне акционерное предприятие «Герой труда», в сокращенном обиходе — «Гертруда». Федор Иванович и Гертруда.Ба! да ведь это инженер Фиге возник из нетей, бывший создатель фабрики, его так по бумагам и звали —
Что баба выздоровела, замуж вышла или даже понесла,— это, допустим, дело природное. Но чтоб такая фигура потекла и слетела!
Должно быть, в теле там имелся внутренний порок, каверна, трещина. Скорей всего, в голове, но разошлось дальше. С весны вода накопилась, и полилось из-под мышки, слева.
Если б просто капало, можно бы как-то замазать. Но сказано: «уклон» — тут не замажешь, только обрубить. Как я угадал, как предупредил вовремя!
Слетал с поста левый уклонист, обрубалась с постамента фигура; двое теперь стояли на камне. Невнятным пунктиром, словно кого-то таясь, набрасывал Симеон Кондратьевич шифр совершавшегося сюжета. На ощупь, наугад, в гулкой пустоте, удивляясь и не понимая целого, с тревогой и любопытством.Одно дело из поздних времен знать, во что вылилась история; изнутри всё неизвестность, потемки, блуждание, отчаяние и надежда. Капля протачивает в толще возможностей единственный прихотливый ход, остальные навеки слиты с мраком, их нет и как будто не было, но лишь как будто. Я знал, что так будет, я думал, я хотел, я старался... Ну вот, говорил,еще будем чай пить?.. Остановленная шахматная позиция может восхитить хитроумной взаимосвязью, выверенной целесообразностью фигур: каждая поддерживает другую, защищает, перекрывает одни ходы и вынуждает другие; нарочно — попробуй такое составить, это выстраивалось из сцепленья ходов, которыми не ты один владел. А у истории не бывает одного-двух творцов, это ублюдок слишком многих родителей, стоит ли удивляться, что он оскорбляет любой отдельный вкус? Словно чьей-то насмешкой сцепленье листков все уводит нас, отбрасывает на поверхность событий, не подпускает к какой-то глубине — а мы не в силах отказаться от убеждения, что она есть, эта глубина, нам нельзя отказываться от себя,— и все пытаемся проникнуть через поверхность, как муха через стекло.
Зачем тебе туда? Разве там лучше? Но манит и притягивает прозрачность твердого воздуха, и силишься пробить его головой, проникнуть за недоступный предел, в соблазнительную загадку, вместо того, чтобы пировать в комнате, где с блюдца еще не доедено варенье.
Из самовара смотрела сквозь пенсне мордочка большеротой печальной обезьяны: перышки растительности вокруг увеличенных губ...
(И кто же все-таки видится там, за самоваром второй, не снявший даже в жару черной кожанки, отразившийся в остатке зеркала, вынесенного на двор среди прочей музейной мебели? Податливая мягкая почва не давала устойчивости, тяжелая рама накренилась, стекло, упрямо хранившее в сумрачной глубине воспоминание о кабинете и стульях с золочеными гвоздиками обивки, неохотно, как бы в полглаза, осколочком, согласилось принять чуждую фигуру: эспаньолка, пятнышко усиков — новый властитель судеб, музейный эксперт прибыл отбирать для Москвы остатки ганшинских ценностей?)
Как то бывает, малая уступка не могла не повлечь дальнейшего, пришлось принять хотя бы частично хамскую обстановку с сараем и дровами.
То-то и оно. Не первый раз та же история. Или зажмурься, ослепни, тресни, или отражай, черт возьми, что показывают.
Надлом веков рождает такие лица, время, облюбовавшее для живописи своей Саломею, роковую плясунью, поцелуй в мертвые уста.
бледные ноздри утонченного выреза, пот болезненной прохлады на прозрачных, с голубизной, висках