Линии судьбы, или Сундучок Милашевича
Шрифт:
наверно, уже хватилась сумки и брюк, придется объясниться. Разбудить Роксану Викентьевну после ночных бдений было невозможно, она мало считалась со временем суток. Да что уж теперь. Пресный сок травинок, разжеванных на губах, становится слюной. Когда долго стоишь так, начинаешь себя ощущать принадлежностью места. Муравьи карабкаются по ноге, как по стволу. И стоять бесполезно, и уходить медлишь. Куда? Жучок дополз до верха травинки — зачем? Крыльев у него нет. Просто вела вверх наклонная дорога. Теперь и повернуть нельзя. Либо шмякнуться вниз, либо ждать, пока налетит ветер и сам унесет твое легкое тельце бог знает куда. Жаль, нет теперь монастырей. Или есть, но как туда попасть
пылинки толкутся в луче под куполом церкви, как в чулане с инвентарем. Две женщины пронесли сквозь гулкое пространство белый предмет, длинный спеленутый кокон. Мальчик, поняла почему-то. Больной, длинный, в простыне. Как называется то, что с ним должны были здесь сделать? Чтобы исцелился? Кажется, есть слово. За спиной невидимый мягкий голос успокаивал невидимого: «Все во благо, и вина во благо, без нее не было бы искупления». Невидимые, за колонной. Черное одеяние представилось, гладкие белые щеки, бородка редкая. Была бы вера. А спасение всегда возможно. Для Господа непоправимого нет. Трепыхался под сводом заблудившийся
не только старуха, все чувствовали, даже Коля Язик, несчастный заика. В темном углу под лестницей, где телефон-автомат по макушку заполнялся за день разговорами о болезнях, продуктах, опасениях, городских делах, домашних заботах. Что-то там выковыривал, не сразу поняла. Успокоясь, Коля объяснил, что открыть автомат просто, хоть проволокой, потом соединить контакты, вот так, чтоб срабатывал без монет, а копилку накрыть картонкой, и монеты будут собираться на ней, не проваливаясь. Знакомый техник научил. С добычей он выходил к телефонным будкам у больничных ворот, там всегда находились желающие разменять; копеечная разница была его законным приварком. Он был не прост, хоть и деревенский, был себе на уме и взять свое умел не хуже других. Не стоило только трогать его как маленького, в этом была ошибка. Его пальцы коснулись груди вначале без умысла, а уж потом вцепились судорожно, больно, отчаянно, как лапка уязвленного зверька, застывшая гримаса лишь пыталась притвориться ухмылкой, наглой, не своей. Ладно, бормотал, ну ладно, а детские губы стали слюнявыми, в глазах тоска, дрожь мешала проникнуть через неудобный халат до живого тела. Всех было жалко, перед всеми была вина, и невозможно распутать
Богатырев перехватил на улице по пути в лабораторный корпус. Тяжелый ящик со склянками оттягивал руку, стоять было невыносимо, трудно смотреть в грубое уверенное лицо. Только брюки, уговаривал. Рубашка у меня есть. Отдам втройне, деньги у меня тут лежат, на хранении, только взять сегодня не могу. Слышь? Вопрос жизни, достань. Размер 52. Да можно любой. Купи. Или есть же у тебя кто-нибудь? А то убегу в пижаме. Больничные штаны вздернуты до щиколоток, открывая носки и полоску гладких ног. Мощные мускулы, крепкое тело, которое режут на операции. Нет, нет. Рот полон розовой пластмассы, но тут санитар из морга едва не сшиб их своей каталкой. Резиновые шины были бесшумны, но разболтанные железные части дребезжали. Эй, подвезти? Обернул щетинистую красную губу. Ее пришивали здесь же, в больнице, откусил, целуясь, пьяный свояк; сестры до сих пор вспоминали, как явился за полночь к дежурному хирургу с окровавленным ртом, стали искать откушенный кусок, а он, оказывается, дома, в другом почему-то кармане, пришлось сбегать за ним, благо неподалеку, нашли весь в соре, в табачных крошках — но ничего, приросла губа, лепешечкой правда, вся в диком волосе, слова из-под нее лезли вязким фаршем. Ладно, в другой раз доставлю. Богатырев был бледен — такой большой, грубый и слабый перед этим волосатым служителем, который не отказывал себе в удовольствии пофилософствовать на ходу. Производственный процесс — поток. Выполнение сто процентов. И проверял окрестную территорию мутным взглядом человека, которому вся больница виделась промежуточным техническим сооружением между городом и шестнадцатым корпусом, городу лучше не думать и не знать, как в разнообразных ячейках здесь дозревают до полной готовности человеческие тела, а он обходит со своей тележкой собирать окончательную продукцию, чтобы придать ей последнее совершенство, подморозив, подкрасив губы, побрив и подрумянив щеки, а если нужно, украсив по желанию родственников с помощью парика. Мастер своего дела, большие пропивал деньги, в больнице рассказывали, и от богатства ли, от сознания ли своей незаменимости, неизбежности много себе позволял, искренне убежденный, что все усилия и труды земных жителей, включая врачей, обмениваются в конечном счете на то, чтобы обеспечить ему лично состояние веселой, простой и пьяной мути. Все могут короли, все могут короли,— орал, удаляясь, и там, где брызгало из его рта, трава желтела и жухла. Вот в чем оказался страх, не за себя — и еще странная мысль, что существование брюк на манекене, непонятная прихоть контуженной старухи, совпав с просьбой больного, получало объяснение, оправдание и смысл, которого только и дожидалось, и сумка с боксером оказывалась вместилищем для брюк, потому что невозможно, невозможно было освободить чемоданчик, дотронуться до альбома
Тень, удлиняясь, сползала по откосу, употребляла удобные выступы почвы, чтобы пересечь асфальтовую дорожку внизу, уйти под деревья, где слышался женский визг и пьяные голоса, по траве, по окуркам, по бутылочным осколкам, по тропам живучих городских муравьев, растечься, слиться с тенями городского парка; там заиграл баян. Баянист приходил вечером на «пятачок» для собственного удовольствия, но и для общества тоже, его угощали вскладчину, танцевали под музыку, холостяки, одинокие женщины, молодые и немолодые, завитые, накрашенные, принаряженные. Нечаянное место, где можно было познакомиться, развлечься и, кто знает, глядишь, найти пару не для танца только. Геометрические надолбы за деревьями тяжелели в ярком закатном свете, как ряды кладбищенских камней. Засветились, не дожидаясь сумерек, красные буквы над зданием кафе «Ласточка», превращавшегося теперь в вечерний ресторан. У дверей швейцар с зеленым кантом на воротнике обмеривал взглядом девочку, в сумочке ее лежала первая зарплата, и она никак не могла взять в толк, почему вечером одной нельзя. Мне же есть хочется. Ишь, пацанка, а уже хоцца. Угри на лице швейцара шевелились, как живые, кровь понимания и стыда приливала к девичьим нежным щекам. На другой стороне улицы у винного магазина околачивался парень в белой рубашке и мешковатых чужих брюках. Какие нашлись. Час назад он так же стоял против загса, дожидаясь приезда молодых, которые его вовсе не приглашали на свадьбу, пропускал одну прибывавшую пару за другой, пока не догадался позвонить в дом невесты. Голос паралитика, не попавшего на торжество из-за нетранспортабельности, долго уточнял, кто это говорит, «но, узнав, что школьный товарищ, гордо сообщил, что бракосочетание удалось перенести в новый, сегодня открывшийся Дворец бракосочетаний — жених сумел устроить, могущественный человек, только посторонним просили не говорить, там какой-то псих может устроить скандал, они не хотят. Стоявший у ресторана теперь сам не понимал, чего еще ждет, не званный на пир. Он пробовал
— Эскюз, — проговорил.— Тут, видишь, накладочка вышла.
Она не ответила, стояла вся сжавшаяся, иззябшая, такая вся понятная — как было понятно ему сейчас все в этом бардаке: убогая пигалица, которая ждала его столько времени ради грошовых брюк, но конечно, не только ради них, видно по этим глазам сучки. Жалкая сучка, искавшая случая лишний раз наведаться в мужскую палату (как говорил этот свинорылый) — он знал для них всех истинные слова, этой тоже хочется ухватить от жизни. Но ее еще по крайней мере жалко. Он привычно раздел ее взглядом, представил в виде особенно унизительном. Пожалуй, какой-то грязцы он сейчас хотел, как ищет, наверно, грязи свинья, чтобы избавиться от зуда.
— Ну что, в корпус уже не пройти, закрыто? Ладно, до утра не хватятся, сегодня выходной. Я эти порядки знаю. Ну? Чего молчишь? Есть у тебя хата?
Ветки блестящими кольцами закручивались вокруг фонаря. Лестница с запахом кошек и сырости. Тихо, чтобы не издать скрипа. Беззвучно открылась дверь. За ней, как в бреду, белела яркая скатерть, бутылка и три высоких бокала отблескивали от свеч в тройном подсвечнике; горбоносая старуха с черным накрашенным ртом встала навстречу.
Нет, не встала — встрепенулась, как человек, очнувшийся ото сна, и сна тревожного, с благодарностью за пробуждение.
— Ох, наконец, Господи! — прокаркала жалобно.— Как я уже волновалась! Не знала, что думать. Чуть ум не зашел за разум.— К исходу последней фразы она уже сумела, однако, совладать с голосом, плавно, как взнузданную лошадь, переведя его на светский, хотя и не менее скрипучий тон; улыбнулась молодому человеку черным ртом, протянула руку — не для приветствия, для поцелуя.— Княжна Ганецкая.— На ней был какой-то немыслимый то ли капот, то ли халат с цветочками.— Можете звать меня Роксана Викентьевна.
— Богатырев.— От первой растерянности он тронул губами руку, пахнувшую вазелином. Запах его отрезвил. Мать твою, так примерно можно было передать суть его мыслей, впрочем, весьма приблизительно и сокращенно; в этих мыслях была простая догадка, что перед ним мамаша или родственница этой, приблизительно сказать, идиотки, вполне ее объясняющая; что тут устроено ему нечто вроде ловушки; что уходить тем не менее некуда и незачем, пахнет некоторым даже весельем — и он был не против повеселиться, а там, посмотрим, чего-нибудь и дальше, и бутылка на столе отвечала желанию, большему, чем другие; нет, уделаешься от смеху, такое только спьяну примерещится. Увы, он был до отвращения трезв, все в этом мире было ему понятно, даже слишком понятно. Ну, ну.— Можете звать Игорь.
— Очень приятно,— сказала княжна.— А это вот Аполлон. Для своих просто Пуся. А это,— она показала было на манекен, но осеклась и махнула рукой.— Не обращайте внимания.
Манекен с грудью без сосков, а впрочем и без головы, понизу был обмотан теперь, как юбкой, серой временной тряпкой — казалось, Роксану Викентьевну смущает, словно неприличие, пустота под торсом. Тем не менее он подвинулся поближе к столу, за которым расправлено было, как ширма, портновское тройное зеркало — возможно, чтобы немного закрыть от гостя неприглядность помещения.