Линни: Во имя любви
Шрифт:
Доктор Хаверлок громко прочистил горло. Старый жадный козел. Он боялся назвать цену, так как она могла оказаться меньше, чем я готова была ему заплатить.
Я подошла к комоду, достала из него сверток, который спрятала там сегодня утром, и вернулась к дивану. Я положила его между нами и развязала бечевку. Затем я развернула бумагу, явив взгляду внушительную кипу накопленных мною рупий, которые я на протяжении всех этих лет воровала у Сомерса и тщательно прятала. Теперь здесь лежала довольно солидная сумма.
Доктор учащенно задышал и облизал тонкие сухие губы. Я почти слышала, как лихорадочно работает его мозг.
— О Господи,
Доктор Хаверлок снова впился взглядом в деньги, лежавшие совсем рядом с ним.
Я похлопала его по руке.
— Я понимаю, — сказала я с жалостью в голосе. — Не могли бы вы теперь принести документы, мистер Хаверлок, и произвести обмен?
— Ну, — медленно начал он, — я не уверен, какие именно документы вы имеете в виду.
— Медицинское заключение, доктор Хаверлок, — сказала я сладким голосом.
Я пододвинула деньги чуть ближе к нему.
По-прежнему не сводя глаз с сотен тысяч рупий, доктор Хаверлок полез во внутренний нагрудный карман, и я услышала шелест разворачиваемой бумаги.
Он отдал мне документ, и, прочитав его, я снова упаковала деньги и передала доктору сверток, затем протянула ему правую руку.
Он хотел было поцеловать ее, но, наткнувшись на мой взгляд, ограничился крепким рукопожатием. Мы встали, каждый держа в руках свою добычу, и обменялись улыбками.
В этой игре мы показали себя достойными соперниками. И оба получили то, чего желали больше всего.
За несколько часов все было кончено. Последние минуты перед смертью Сомерса я провела у его постели, гладя его исхудалое лицо и изображая перед слугами и доктором Хаверлоком послушную долгу жену, успокаивающую умирающего мужа. Мое лицо оставалось невозмутимым, но про себя я разговаривала с Сомерсом:
«Я обманула тебя, обвела вокруг пальца, но ты никогда этого не узнаешь. И теперь все закончилось. Мой кошмар закончился. Я спасла свою жизнь и душу своего ребенка».
Я почувствовала, что, несмотря на болезнь и слабость, Сомерс понял: невзирая на мое прошлое, из нас двоих я оказалась сильнее. Он был не властен над моим будущим. Я поняла это по тому, как его невидящие глаза вращались в глазницах, по тому, как сильно дрожали его губы, словно пытаясь что-то сказать. Я приложила ладонь к его губам, пригладила ему волосы и поцеловала в холодный сухой лоб.
— Все кончено, Сомерс. Вся ненависть и боль, которую ты мне причинил, осталась в прошлом, — проговорила я так тихо, что все остальные, находившиеся в комнате, могли услышать только неразборчивый шепот, последнюю клятву любви, данную женой умирающему мужу.
— Я добилась своего, — добавила я еще тише и увидела, что веки Сомерса дрогнули, что он меня услышал. Я знала, что он все понял.
Откуда-то из глубины его горла раздался тихий предсмертный хрип, затем глаза Сомерса закатились, уставившись на обвисшую ткань панкха, и застыли так, не мигая.
Эпилог
1840 год
Сегодня один из тех замечательных весенних дней, когда воздух напоен запахом нагретой солнцем земли.
Мы с Дэвидом живем по соседству с домом Шейкера и Селины, у нас общий сад.
Шейкер открыл небольшую благотворительную больницу в деревне Маригейт в графстве Чешир. Он прославился на всю страну благодаря деликатному, доверительному обхождению с пациентами и точной диагностике заболеваний. Он изучает возможность применения лекарственных растений при многочисленных физических и душевных расстройствах. Палаты в больнице всегда переполнены, и к Шейкеру часто обращаются как к доктору, хотя он не устает объяснять, что на самом деле он гомеопат-любитель.
Я часто помогаю ему в больнице — растираю и взвешиваю снадобья, обсуждаю с ним случаи болезни.
Я удивилась перемене, происшедшей с ним, когда в прошлом году вернулась в Англию, после того как уладила дела с завещанием Сомерса. Он все еще дрожит, но часто — глядя на играющего Дэвида или слушая Селину, которая читает вслух, сидя у камина, — Шейкер совершенно неподвижен. Я заметила это, но молчу, опасаясь, что эти моменты спокойствия могут исчезнуть, если о них заговорить.
Селина проявляет сердечность, о которой я и предположить не могла. Я запомнила ее суровой, острой на язык особой, но, конечно, тогда она вела себя подобным образом, потому что считала меня соперницей. Теперь же этот ее страх давно канул в прошлое. Думаю, она изменилась именно благодаря простому и в то же время всемогущему чувству взаимной любви. Теперь в Селине есть внутренняя спокойная красота, ее глаза сияют — когда я впервые встретила ее в Ливерпуле, почти десять лет назад, об этом не было и речи. Она радушно приняла нас с Дэвидом, когда я появилась у них на пороге, и помогла мне заново приспособиться к жизни, от которой я давно отвыкла. Мне понадобилось время, чтобы поправить здоровье и снова обрести силы, но Селине, кажется, доставляло радость помогать мне и видеть, что я выздоравливаю. Была ли в этом заслуга Шейкера, или у Селины обнаружился врожденный талант, которому он только помог раскрыться, но она несомненно обладает способностями к врачеванию.
Ни Шейкер, ни Селина не знают о том, кто настоящий отец Дэвида, их осведомленность о моей жизни в Индии ограничивается письмами, которые я писала. Им этого вполне достаточно.
По воскресеньям, после службы в церкви, мы с Дэвидом, держась за руки, идем домой по тихой, обсаженной деревьями дороге, что ведет в деревню. Шейкер с Селиной идут на несколько шагов впереди, склонив головы друг к другу и обсуждая проповедь и все новости, которые они услышали в церкви. В такие моменты мы с Дэвидом говорим об Индии и об отличиях жизни здесь от тамошней жизни. Он хорошо помнит Калькутту и не знает других мест, кроме нее и этой деревни. Я рассказываю ему о Ливерпуле — описываю дома, оживленные улицы, поезд. Я пообещала, что скоро мы вместе навестим этот город и прокатимся на огромном, испускающем пар звере в Манчестер.