Литература факта: Первый сборник материалов работников ЛЕФа
Шрифт:
Э. Сю был одним из первых, кто социально осмыслил уголовно-полицейский роман. «Низы» у него получили «чувства» и они у него назывались — «тоже люди».
«„Парижские тайны“… роман дидактический. Правда, он заставил общество несколько потолковать о народе… Но тем не менее это все-таки не роман, а сказка и притом довольно нелепая.
Автор водит читателя по тавернам и кабакам, где собираются убийцы, воры, мошенники, распутные женщины… Почему вместо них автор не придумал лиц интересных, но возможных?
Многочисленные действующие лица
Белинский отнесся к роману сурово: даже и для его времени эта вещь казалась фальшиво-мелодраматической. Но что же можно сказать о сегодняшнем дне, когда уже имеется богатая исследовательско-социологическая литература о преступности и когда эта богатая литература должна уложиться в примитивные схемы уголовного романа?
В леоновском произведении нет реальных вещей, одни условности и поэтические предметы, вроде той «испепеляющей любви», которою любят в этом романе, или вроде ресниц Маши Доломановой — «таких длинных, что мерещился Митьке слабый холодок, когда она ими взмахивала».
«Взмахивала!» — ну разве реально такое лицо? Это «вамп», «женщина горных вершин». Это не роман, а «вечер старой фильмы» на М. Дмитровке.
Неудивительно, что такие герои ведут себя в романе, как на необитаемом острове. По авторскому произволу — то, что Белинский называл «насильственными отношениями», — они совершенно неуловимы. Неуловимы, потому что невесомы.
У Каверина в «Конце хазы» в 22 м году все дома Ленинграда «были вновь учтены и перенумерованы… Но учет миновал пустыри. Таким образом хазы выпали из учета, из нумерации, из города». Вот почему одна из таких хаз могла превратиться в отдельное государство, «неподведомственное Откомхозу».
Леоновские же налетчики не имеют прав на такую суверенность, они шляются по сегодняшним московским пивным, и потому неуловимость их ничем не оправдана. Они свободны, как ветер, но ветер — плохая музыка для романа. На таких героев можно врать, как на мертвых.
Они едва названы и, подобно Мясницким воротам, где никаких ворот уже давно нет, существуют только для обозначения. Они держатся, как цитата. И в них «так и виден выписывающийся сочинитель», превративший московские пивные в «таверны».
Леоновский роман — роман с семейной тайной. Эта тайна — тайна Митькиного рождения. Около нее пускает слюни Чикилев и мечет петли сочинитель Фирсов. Фирсов — это не что иное, как «ложная разгадка». Его предсказания все время опорочиваются автором, но они подогревают интерес к судьбе главного героя и мешают роману развалиться. Впрочем, это мало помогает.
Уже Белинский считал, что завязка, основанная на семейной тайне, законна лишь для романов Диккенса (традиции английского майоратства), «но у Сю (во французской обстановке. — П. Н.)
У Леонова же для этих целей появляется облезлый барин Манюкин. Это несколько объясняет Митькины художества, но, конечно, в наши дни такая семейная подробность не работает: ступилась. И выдавать все это теперь за литературу — ошибка и притом почти столетней давности.
Роман написан в порядке паники — и уж тут было не до пригонки. В невыносимое позерство Митьки не верит, вероятно, и сам Леонов. Когда он рисует Митьку на фронте, он его дает в откровенно олеографическом, еруслано-лазаревичевом облике: «Одаренный как бы десятками жизней, он водил свой полк в самые опасные места и рубился так, как будто не один, а десять Векшиных рубилось. Порой окружала его гибель, но неизменно выносил его из всякого места конь»…
Чем это не разбойник Чуркин из лубочного пастуховского романа? Причем Чуркин ведь тоже был симпатичный разбойник: он не трогал бедных и он, например, «расправился с приказчиком, который бесчестил беззащитных фабричных девиц».
Чуркина в конце концов придавило деревом. Леонов же писал роман в порядке паники — даешь революцию и современность! — и потому у него советская концовка.
Митька не погибает. Он уходит к лесорубам, и над ним, как когда-то над арцыбашевским Саниным после его жеребячьих подвигов, восходит солнце: солнце в диафрагму.
Романы этого рода идут сейчас косяком, и, таким образом, на ближайшее время мы вступаем в полосу вещей, спекулирующих на подобной тематике. Это как бы ответ на вопль о «подспудном» и «темном».
И хотя «психологизм пролетарской литературы» — по убеждению В. Ермилова — выше и осмысленнее Леоновского, но такова уж природа «пупырышек», что они мало изменяются даже и тогда, когда делаются рабоче-крестьянскими «пупырышками».
С. Третьяков. Живое и бумажное
Леф никогда не отказывался от живого человека. Наоборот, это весьма интересная тема. Но мы хотим, чтобы писатели писали не бумажного «живого человека», а действительно живого человека.
Почему Фурманов, чье имя и творчество мы уважаем, почему Фурманов, являющийся выразителем, к сожалению, гаснущей в пролетлитературе тенденции, он сумел написать настоящего живого человека — Чапаева?
А вот фадеевский «Разгром».
Я знаю, на Дальнем Востоке было поразительное партизанское движение. Но потому, что «Разгром» роман, потому, что нигде не сказано, в какой мере его герои настоящие, не знаешь, верить ли написанному. Где у Фадеева живые люди, с которыми он делал партизанщину? Он их свел в обобщения — в героев и злодеев. Он использовал «лобный» метод показа — или позорный столб, или пьедестал памятника; заклеймил у столба Мечика, а на пьедестал поставил Левинсона.