Литературная Газета 6420 ( № 25-26 2013)
Шрифт:
Открывать тетрадь и писать в ней клюквой,
по-тарковски учиться траве с азов,
но молчание сужается до размеров буквы
и становится мелкое, как Азов.
* * *
Чувствуешь? Эта зима собирает в нас пыль.
Воздух кашляет, злится и не даёт дышать.
Все бездомные кошки покинули монастырь
и смотали к востоку – наверное, умирать.
Ну а я что? Осталась в коротком наедине.
Ты
Птицы злятся и перья оставят зиме,
похоронят в сугробах до прошлого сентября.
Я не знаю, на чём стою и за что держусь.
Ветки с сосен летят и падают маслом вниз.
Карта мира с изнанки являет собою туз
при игре в дурака. Мухи ломятся за карниз.
Ночь поёт, а музыка – окаёмка нот.
Nota bene! Ты тоже моя кайма.
Одесную – зачитанный «Идиот»,
ошуюю – замыленная зима.
Кистепёрое дерево гнётся, глотая пыль,
все бездомные жмутся друг к другу спиной
за спиной километров и прочих миль.
Я не знаю, ну как засыпать второй?
* * *
эта музыка слов слепа,
эта музыка зренья немая,
только сердце звучит па-па-па,
так стучат колёса трамвая
и по рельсам струится свет,
и змеится вода золотая.
эта музыка прежних лет
растает
я создам её заново из
глубины твоего осязания.
воздух синеголос и сиз.
Расстояний
нет и не будет, но есть
музыка между нами.
осязай эту лёгкую взвесь
снами
эта музыка спросит – ты здесь?
и, конечно, ответишь – навечно.
но так сходят трамваи с рельс
на своей бесконечной
конечной.
Зайчик и доллар
Евгений Ельчин. Сталинский нос.
– М.: Розовый жираф, 2013. – 176 с. – 5000 экз.
Мальчик по имени Саша Зайчик живёт в коммунальной квартире в Москве, где на сорок восемь человек (спасибо, что не комнаток) всего одна уборная. Папа у Саши – заслуженный работник НКВД, а мама – американская коммунистка, но они всё равно живут в самой обычной кошмарной коммуналке! Правда, мама умерла, а папа доблестно разоблачает врагов народа, но в какой-то момент находятся желающие разоблачить его самого. Бедный Саша Зайчик тут же с пустыми руками оказывается на улице, потому что их комнату захватывает настучавший на папу сосед. Чтобы переночевать, Зайчик бредёт к родной тётке, но та его прогоняет, отделавшись копейками, которых хватит на трамвай. На следующее утро Саша, у которого откуда-то из воздуха
Чего эти отчаянно плохие люди хотят от заплутавшего Зайчика? Читатель, вероятно, уже догадывается, что настолько отъявленные злодеи могут хотеть только одного: чтобы Саша отрёкся и стучал. В этом кромешном аду есть единственный благородный персонаж – и, по странному совпадению, единственный еврейский мальчик в классе, которого нееврейские дети гнобят и презирают, чтобы не умничал, а директор, забыв, что на дворе тридцатые годы ХХ века, ведёт себя как натуральный антисемит. У Бори Финкельштейна тоже арестовали родителей, но его дядя и тётя оказались не такими подлыми трусами, как дядя и тётя Саши Зайчика, и взяли его к себе. И вот теперь он против прихвостней «отца народов». А Зайчик должен решить, будет ли он стучать или будет против. Поскольку гадкие дети в школе дразнят Сашу Американцем, есть надежда, что он вспомнит о человеческом достоинстве, которое унаследовал по демократической линии, и стучать всё-таки не будет.
Может возникнуть вопрос: для чего это написано и назначено читать детям? Ответ: «чтобы раскрыть глаза» – увы, никак не подходит. Обо всём этом – о бездушных учителях, о стукачестве, коммунальном быте, требовании отречься от родителей и стойкости, о бесконечной вере в правоту партии и духовном прозрении – о повседневности в годы террора, уже написал, например, Борис Васильев в повести «Завтра была война». Только он написал – не так. Его, родившегося в 24-м, совсем не так крутило страхом, как Ельчина, родившегося в 56-м. Попробовал бы кто-нибудь гнобить его евреев! Оплевать его русских! Или просто провести такое разделение в интернациональном классе! Его подлая учительница Валендра – не параноидальная маньячка, а ограниченная и чёрствая, но вполне реальная женщина. Его коммунисты не фанатично верят в дело партии – они страдают, чувствуя её неправоту. Можно сказать короче: Васильев пишет о живых людях, веривших в мечту и почувствовавших её несовершенство. А от сюрреалистических писаний Ельчина тянет мертвечиной, словно гнилой сыростью подвала, в котором злобный чекист вербует трепещущего Зайчика.
Так зачем? Послушаем, что пишет в конце книги сам Ельчин. Он не церемонится. Он привык, что публика в России проглотит всё. Однажды, в брежневские времена, к Ельчину пришёл сотрудник КГБ и начал вербовать. Повербовал и ушёл. А страх остался. «Страх этот особый, он сидит у меня где-то в области желудка, и хотя я давно живу по другую сторону океана, он не слабеет. Этот страх у меня, как и у моих родителей и у всех тех, кому довелось жить в СССР, если им, конечно, не стыдно в этом признаться, сформировался много лет назад. Всем известно, что масштаб происходившего под руководством Сталина – массовых убийств, сети концентрационных лагерей, депортации целых народов – оказался возможен только благодаря соучастию всего населения СССР».
Далее следуют взаимоисключающие параграфы: «мы делали вид, что верим в идею коммунизма» и «мой отец был убеждённым коммунистом», а сотрудник «Мемориала» Борис Беленкин спешит вставить свои пять копеек о том, что надо публично покаяться. Не ясно только – кому. Ведь не все были убеждёнными коммунистами, не все даже делали вид, что верят в идею коммунизма, и уж тем более не все причастны к массовым убийствам. Человек за океаном напуган брежневскими чекистами настолько, что думает: если кто-то говорит, будто жил в СССР и не трясся от страха, – то это оттого лишь, что ему стыдно признаться.