Литературная Газета 6461 ( № 18 2014)
Шрифт:
под «Прощание славянки»
выпиваем мы ещё.
Парамонов из кармана
пачку «Мальборо» достал.
Закурили. И теперь уж
мы товарищи уже.
«Значит, вы из Ленинграда?
Знаете, а я там был.
В сорок первом я на фронте
оказался, вот так-так». –
«Было мне шесть лет в ту пору, –
отвечаю я ему. –
Я блокаду Ленинграда
помню очень хорошо».
Почему-то Парамонов
зорко глянул
и сказал, что Павловск помнит,
помнит Царское Село.
«Вы на Ленинградском фронте
воевали?» – я спросил.
И замялся Парамонов,
сигарету закурил:
«Да, на Ленинградском фронте
я когда-то воевал».
Потемнело в узких окнах,
загорелись фонари.
В ресторан входили люди,
музыкант играл, играл.
Замолчал мой Парамонов,
поглядел на потолок.
И я понял, понял, понял –
он не с теми воевал!
Парамонов – воин рейха,
он немецкий офицер.
И когда я догадался,
он мне «Мальборо» поднёс.
Затянувшись сигаретой,
я не стал его корить.
Мы допили свой графинчик,
не простившись, разошлись.
А тапёр играл, как прежде,
напевая про себя,
то «Лили Марлен» печально,
то «Священную войну».
СТАНЦИЯ
Темно, одиноко на этой дороге,
и ели стоят, точно единороги,
качает фонарь неприглядный огонь,
и тянется враз к сигарете ладонь.
И кто-то у станции ходит по шпалам,
давно уж я не был пустым и усталым,
забрёл я сюда. А зачем? Почему?
Когда-нибудь это я точно пойму.
Грохочет во мраке лесов электричка,
в руках зажигается первая спичка,
закурим, товарищ, закурим, беглец,
вот станция, значит – конец. Наконец.
ШАХМАТОВО
Памяти Станислава Лесневского
Шахматово. Узкая дорога
под навесами еловых лап.
Надо подождать ещё немного –
час, а может, полчаса хотя б.
Просто посмотреть на это небо,
просто в эти дали заглянуть,
и потом, как это ни нелепо,
блоковского воздуха глотнуть.
Вот под вечер алой полосою
слепо разливается заря,
дождик сеется струёй косою,
каплями огнистыми горя.
Всё, как было. Всё, как есть и будет.
Лишь тебя здесь будет не хватать.
Душу птица певчая разбудит,
память станет в облаках мерцать.
Ты сольёшься с этою землёю,
и тебя каймою золотою
обовьёт за неземным мостом.
ЖАСМИН У ВЕРАНДЫ
Блаженная веранда в мае,
уже расцвёл большой жасмин.
О, как его я понимаю –
и он один, и я один.
В весенней сутолоке нежной
он источает аромат –
такой всесильный, безутешный,
и я ему безмерно рад.
Он доживает до июня,
он облетает и томит,
в печальном свете полнолунья
он не простит своих обид.
Но вот – июль, и ветки голы,
и листья тянутся к земле.
К чему ему мои глаголы?
Он угасает в поздней мгле.
Прощай, жасмин, до воскресенья
по новой – в будущем году.
Жасмин – какое потрясенье
у бедной жизни на ходу.
* * *
Когда приходит ночь ко мне
от Флориана, от Сан-Марко,
и на зауженной стене
вдруг возникает та помарка.
Я вижу только – это ты
в своём пальто, в ботинках старых…
На фоне этой темноты
ещё покой теней усталых.
Ты говоришь: «Давай, пойдём,
поговорим и всласть покурим».
И мы выходим под дождём
их тесноты отельных тюрем.
Идём мы к морю и глядим,
как волны катятся устало,
и плещет утра серафим,
и всё же этого нам мало.
Вернёмся, что ли, и тогда
ты мне протягиваешь руку
через минувшие года
и через будущего муку.
На Лаврушинском
Когда я позвонил в те двери,
они открылись в тот же миг,
и я увидел в самом деле,
как он прекрасен и велик.
Была распахана рубаха,
и галстук сполз до живота,
но был хозяин не неряха,
а просто гений – простота.
Он пригласил меня, спросивши:
«Откуда вы? Кто вы такой?»
Его жилище было выше
всей панорамы городской.
Романа рукопись расправил
и заварил клубничный чай,
и против всех расхожих правил
заметил, будто невзначай.
«Ну что, дружок, ведь это дело
не хуже и не лучше нас,
оно, быть может, повелело
и нам взобраться на Парнас.
Но тот Парнас повыше крыши,
где птицы, трубы, облака,
и на чердак окно открывши,
нам, знать, дорога далека».