Литературная Газета 6495 ( № 13 2015)
Шрифт:
С высокого станового берега Ингоды, где вальяжно раскинулась станица, где на отшибе желтел дом отца, виделось, как в долине, изогнутая луком, серебрилась полуденная река, тающая в зеленовато-буром сумраке таёжных хребтов. Братья, на святого Егория Победоносца обрядившись в казачью справу, пристегнув шашки, пели сумрачно, с заведомой тоской вглядываясь в ингодинскую долину, в синеющие заречные хребты; братья чуяли: завтра белого казака отпотчуют свинцом, прислонив к тюремной стенке, послезавтра красного казака расказачат и раскулачат, под конвоем пошлют в Черемховские угольные копи и вместо шашки всучат кайло.
Но се завтра, а ныне – Егорий храбрый, чьим святым имечком и окрестили малого; а когда подрос Егорша, дед ста лет плёл внуку казачью ст'aрину: «У Ягория света, храбра, по
Вспомнились старику отроческие потехи-утехи: перед выгоном скота на вольный выпас Егорша шатался с казачатами по усадьбам и под шергунцы[?], трензели (4) , бубны и барабанки распевал «Батюшку Егория»: «Мы ранёшенько вставали, белы лица умывали, полотенцем утирали. В поле ходили, кресты становили. Кресты становили, Егорья вопили: «Батюшка Егорий, спаси нашу скотинку, всю животинку, в поле и за полем, в лясу и за лесом. Волку, медведю, всякому зверю – пень да колода, на раменье дорога. Тётушка Анфисья, скоре пробудися, в кичку нарядися, пониже окрутися, подай нам по яичку, подай по другому. Первое яичко – Егорию на свечку, другое яичко – нам за труды за егорьевские. Мы ходили, хлопотали, трое лаптей изодрали…» Хозяева выносили мзду: яичек, пирожков и шанюшек – и с поклоном подавали казачатам, а уж казачат шукали матери: куда огольцы-сорванцы уметелили?.. опять пошли кусочничать, побируши-помируши.
А юнцом Егорша – прости, Господи, грешного – подсмотрел на рассвете Юрьева дня: станичные девы убрели за поскотину и на елани (5) средь березняка и осинника умывались утренней росой, а иные, озорные, дерзкие, нагими валялись на росной траве, дабы стать пригожими, словно утренняя зорька, чистыми, словно юрьева роса. Что греха таить, парни, бывало, подсматривали, как девки купались в росе, плескались в реке, и даже частушка бродила по станице: «Я хотел было жениться, а теперя не женюсь. Девки в озере купались, посмотрел, теперь боюсь». А на особицу парни… суеверы, прости им, Боже Милостивый… катались в росе с надеждой быть здоровыми и сильными, яко юрьева роса.
В престольную заутреню семейство усердно молилось в белоснежной Георгиевской церкви, где красные безбожники грозились, сбив кресты, открыть клуб и читальню. После божественной литургии возле иконы святого мученика Георгия Победоносца, кою возложили на аналой, батюшка отслужил молебен покровителю русских воителей: «О всехвальный, святый великомучениче и чудотворче Георгие! Умоли Человеколюбца Бога, скорый помощниче всех призывающих тя, да не осудит нас, грешных, по беззакониям нашим, но да сотворит с нами по велицей Своей милости и подаст православному Отечеству нашему и всему боголюбивому воинству на супостаты одоление; да укрепит государство Российское непременяемым миром и благословением; изряднее же да оградит нас святых Ангел Своих ополчением, во еже избавитися нам, по исходе нашем из жития сего, от козней лукаваго и тяжких воздушных мытарств его, и неосуждённым предстати престолу Господа славы. Аминь». Слушая попа, казаки мучительно гадали: какое воинство славит батюшка, красное иль белое? У красных верховодят христопродавцы; белые (в газетке вычитали) предали царя-батюшку, помазанника Божия, вынудив отречься от царского престола, и воевали не за Бога, царя и Отечество, а за республику, да и в сговоре с чужеземцами,
Выйдя из храма, казаки подали милостыню христарадникам, особо слепому, вопиящему: «Во святой зямле православной нарождается жаланное детишо у той ли премудрыя Софии; и нарякает она по имени своё то детишо Гяоргий, по прозваньцу Храброй. «Соизволь, родима матушка, осударыня, прямудрая София, ехать мне ко зямле светло-Русской утверждать веры христианские». И даёт яму родимая матушка, она ли осударыня премудрая София, своё благословение вяликое. Примает он, Гяоргий Храброй, ту землю светло-Русскую под свой вялик покров, утверждает веру крященую по всей земле светло-Русской…»
После богомолья колокола гулко и звонко славили Бога в небесах, и семейство прошлось по широкому майдану, где на Егория вешнего ныне, как испокон казачьего века, пестрела ярмарка: торговали шерстью, кожами, сёдлами, сбруями и хомутами. Отец посудачил с казаками: де, что нынь сулит Юрьев день?.. На Руси два Егория: зимний холодный и вешний голодный, а в лихолетье, когда погибелью и разором, словно кровавым ливнем, окатила Забайкалье война, и вовсе хоть зубы на полку. Да и рысит ныне Егорий на белом коне – не сошёл снег с полей, жди неурожай, вот ежели бы на вороном скакал… Да и не пала ночная роса; а бывало, на Егория роса – добрые проса и не треба коням овса. Егорий-вешний отпирает росу, а посему мужики и казаки выгнали коров на выпас до солнца, пока не сошла Юрьевна роса; старики толковали: мол, удоистые будут коровёнки, и хворь не страшна.
Старик вспомнил: до престольного застолья братья по древлеказачьему чину сажали его, трёхлетнего, на гнедого коня. Вроде в казаки верстали… Накануне мать из старенькой тёмно-зелёной юбчонки скроила и сшила гимнастёрку, на далембовые шаровары нашила жёлтые лампасы, отец смастерил жёлтые погонишки, а дед ста лет смастерил деревянную сабельку. Об одном малый горевал: сапоги не справили, в сыромятных ичижонках сажали на коня.
Мать, синеокая, широкая, что копна, по случаю праздника в радужном семейском (6) сарафане, в цветастой кичке, вышла с Егоршей на резное высокое крыльцо и сквозь слёзную мглу оглядела людный двор. Отец, белый казак, держал под уздцы осёдланного гнедого коня, а Егоршин крёстный, красный казак, принял малого из материнских рук, подкинул к сизым небесам, занялось детское сердчишко, словно на троицкой качели, и отпустило, когда малый очутился в седле. Ухватившись за луку седла, глянул вдаль с птичьей вышины, и глаза обмерли в диве: далеко и вольно отпахнулась казачья вольница: причудливо извивалась в зеленеющей долине серебристо-голубая Ингода, синели далёкие таёжные хребты, и небо в перистых облаках, где кружился одинокий коршун, казалось близким, рукой подать. В заокольном березняке кукушка куковала, Егорше век отмеряла. А над серебристой драневой крышей сновали ласточки – со дня на день вешний гром загремит.
Станичники – родичи отца и матери – придерживали и коня, и малыша. Крёстный напялил на малого свою тёмно-зелёную фурагу с жёлтым околышем, но фурага сползла малому на нос. И тут дед ста лет, махонький, седенький, хлопнул себя в лоб: «Совсем, паря-девка, из памяти выбился. Дырява память…» Посеменил в курень, откуда торжественно вынес белую мерлушковую папаху с малиновым верхом, самочинно сшитую как раз Егорше по голове. Подал крёстному папаху, когда тот выстриг у малого клок волос и вручил матери, чтобы утаила на божнице.
По доброму-то, как встарь чинилось посаженье чада на коня, надо бы с благословения батюшки обвести лошадь вокруг храма, да чтоб батюшка отчитал молитву святому Егорию, небесному заступнику казачонка. Но… вьюжными ветрами налетело лихолетье, и нынешняя власть… христопродавцы… не жалует казачество.
Станичники присматривали: схватится за гриву – долго пуля не возьмёт, шашка не смахнёт, а захнычет, повалится с коня – рано быть убиту. Егорша и не повалился, и за гриву не уцепился, отчего дед ста лет вздохнул горестно: «Не казак растёт…», но промолчал, вслушался: под яром у реки всхлипывала гармонь, и хмельной казаченька утешал: «Полно вам, снежочки, во поле лежать, полно вам, казаченьки, горе горевать…»