Лубянка — Экибастуз. Лагерные записки
Шрифт:
А режим не дремал, и на чекистов непрерывно тратился не один миллиард рублей: ковались опасные специалисты своего ремесла.
В 1928 году я окончил техникум и работал в Подольске [1] на цементном заводе. В Москву приехал только на воскресенье. Год был страшный. В Москве был организованный погром, одновременно ломали сотни церквей. В моем районе, вокруг теперешнего американского посольства в Москве, в то время были следующие церкви: Иоанна Предтечи на углу бывшего Кречетниковского переулка, Казанской Богоматери, Покрова с необыкновенной архитектурой, старинный храм, кажется, пятнадцатого века, на бывшем Новинском бульваре, Девяти мучеников, Иоанна Предтечи на Пресне. Кроме двух последних, все церкви снесли, церковь Мучеников разгромили, церковь Предтечи оставили действовать. В полукилометре от посольства на бывшей Кудринской площади и в одном из особняков на Никитской улице были две домовые церкви. Они были закрыты и перестроены в начале двадцатых
1
Город в сорока километрах от Москвы.
Деформированные русские люди под гнетом диктатуры превратились в непротивленцев. Я не слышал ни об одном открытом групповом протесте в Москве. Лишь однажды я видел своими глазами на Мясницкой пожилую женщину на коленях перед разрушаемым собором. Она истово молилась, осеняла его крестными знамениями. Говорили, что это попадья, а попа той церкви давно уже сгноили. У огромного храма в Дорогомилове один паренек не выдержал, кинул кирпич в кого-то из разрушителей. Мальчика тут же схватили, скорей всего расстреляли и, вероятно, пересажали за этот проступок всю семью. Знаменитую высокочтимую часовню Иверской Божьей Матери у Красной площади даже сами чекисты побоялись ломать днем и напрасно — все равно некому было вступиться. В 1931 году снесли Храм Христа Спасителя — памятник Отечественной войны 1812 года. Лишь в деревнях оказали сопротивление при закрытии церквей.
В этом же году началась коллективизация в деревне.
Я был городским жителем и своими глазами коллективизацию не видел. Но половину рабочих цементного завода составляли сезонники, не порвавшие связи с деревней, и я наслушался их рассказов. Многие возвращались из командировок в сельские местности и привозили новые сообщения и факты, от которых волосы становились дыбом. Со времен Аттилы и Чингисхана мир не был свидетелем подобного людоедства, зверства, тупой нерассуждающей жестокости в столь колоссальных размерах. После уничтожения так называемых кулаков во время коллективизации было специально организовано истребление голодной смертью жителей ряда областей на Украине, Кубани, Дону… Число погибших превышало шестнадцать миллионов. Цвет крестьянства вывозили из родных деревень, погружали, вместо скота, в телячьи неотапливаемые вагоны, не разрешали почти ничего с собой брать… В дороге часто не поили и не кормили. Красные составы ревом оглашали станционные пути: «Пить! Пить!» — разносило эхо по округе. В первую очередь гибли дети. Мужчин часто отделяли и сажали в лагерь — тогда их семьи быстро погибали. Некоторым удавалось зацепиться за землю, вырыть землянки, чудом раздобыть пищу, весной обработать делянку. Но появлялись чекисты и увозили дальше на север… Спаслись единицы — те кто бежал или скрывался. В областях, осужденных Сталиным на голодную смерть, творилось что-то адское: целые селения вымирали; матери пожирали детей; дотащившихся до станции пристреливали за саботаж коллективизации.
Мыслящих людей взяли под особое наблюдение и оказывали на них устрашающее воздействие. Решающий погром церкви и крестьянства чекисты предварили в 1928 году Процессом «вредителей-шахтинцев». Параллельно с основной задачей — добивания основ Святой Руси — непрерывно наносились удары по всем слоям образованных людей и, в первую очередь, по инженерному сословию, наиболее тогда сильному и сохранившемуся. Преследовали одну цель: запугать мыслящую часть общества и полностью нейтрализовать ее влияние. В искусственно созданной атмосфере население смотрело на инженера и любого образованного человека как на врага и потенциального вредителя. Непрерывный террор сделал свое дело: сами помыслы пойти наперекор диктатуре казались немыслимыми, нереальными, незрелыми.
При таком состоянии умов я считал себя в восемнадцать лет созревшим для вмешательства в происходившие события. Я рвал и метал, спорил, доказывал, убеждал в необходимости перейти к активным действиям и как-то помочь крестьянам и церкви… Старшие товарищи отмахивались от меня, как от строптивого мальчишки. Они думали о женитьбе, об окончании университета, о том, чтобы тихонько пережить гонения, и поэтому мои доводы щелкались ими, как семечки. В ушах звучало: «Сопляк, жил с папой и мамой, жизни не знаешь». Мне советовали окунуться в действительность, понять расстановку сил и выражали уверенность, что тогда все бредни сами улетучатся.
Сверстникам мои призывы нравились. Всех нас тогда не принимали в высшие учебные заведения — требовали рабочий стаж — семьи наши были в опасности, до нас тоже добирались… В те годы арестовали моего школьного друга и двух его товарищей. Если бы я не так редко с ними встречался, потому что работал, то меня, скорей всего, забрали бы за компанию. Мне ясно было, что мы представляем хороший материал в руках опытного конспиратора, знающего, что следует делать, и мои усилия были направлены на поиски такого человека. Я спрашивал отца, просил его мне помочь. Он пожимал плечами, но не ругал — видимо, в глубине души моя горячность ему нравилась. К тому времени мать умерла, и я потерял возможность связаться с подпольными религиозными кругами, которые она, вероятно знала, так как последние годы жизни посвятила Церкви. Все поиски ничем не увенчались: я встречал испуганные лица, да увещевания одуматься и не губить своих
Об истинных виновниках, приведших страну к веренице непрерывных трагедий, мы тогда не говорили. Мы склонны были скорей бросать обвинения тем, кто нас оставил без руководства, без идей, без духовной помощи. С мальчишеской прямолинейностью мы возмущались представлявшими жалкое зрелище царскими офицерами, которые перешли в Красную армию. Но главный огонь наших обличений был направлен на Деникина. Мы ошибочно считали, что Белые армии Деникина из Новороссийска эвакуировались в Константинополь, а не в Крым. Нам казалось, что у Врангеля в Крыму осталась лишь часть Белой армии. Мы восхищались его блестящими победами и не в состоянии были понять, почему не удалось отстоять хотя бы Крым, так как считали, что надо было его удержать ценой любых жертв. Война с Польшей и крестьянские мятежи, охватившие огромные территории, давали блестящие возможности для реализации наступательных планов и исправления ошибок Белого движения в земельном вопросе. В крайнем случае, в руках белых остался бы треугольник из Крыма, Кубани, части донских станиц, Новороссийска, Кавказа. И этот кусок земли стал бы для русских очагом свободы. Эмиссары белых проникали бы в страну, и мы знали бы, куда пробираться за защитой и руководством. При таком положении коллективизация и искусственное вымаривание населения стали бы невозможными. Деревня накопила бы силы, и объединенными действиями было бы покончено с диктатурой Сталина. При этом у Запада был бы энергичный и деятельный форпост борьбы с распространением красной заразы.
Разговоры того времени приводили также к следующим размышлениям и выводам:
— Сталинская деспотия через своих наймитов — чекистов и членов партии — все годы разжигала так называемую классовую ненависть. В эти годы ее особенно взвинчивали: она была искусственно придуманной и потому как никогда отвратительной.
— Естественной зато была ненависть к советским палачам, и мы иногда задавали друг другу вопрос: «Что ты сделал бы с ними в случае нашей победы?» Подавляющее число ответов не было свирепым: преобладало презрительное отношение. Мы считали их нелюдью, вырвавшейся из повиновения и толком не понимающей, что она творит. Необходимо было вернуть чекистов в исходное состояние, обучить полезному труду, поставить под жесткий контроль и в случае рецидивов расправляться на месте преступления. Я думал, что тем самым проверялись наши моральные устои: тот, кто был согласен с такой оценкой, принадлежал к числу людей, стоящих на стороне добра.
— Классовая оценка человека коммунистами нас тоже смешила. Чекист, купающийся в крови своих жертв, или сатрап, уморивший миллионы, считались лучшими членами партии, достойными занять высокие должности в галерее зодчих социализма. От такой коммунистической морали впору было бежать к каннибалам на Соломоновы острова. Странно только, что через сорок лет эти античеловеческие критерии не только не исчезли, но даже расползаются по лицу земли. Многие организации судят о добродетелях человека не по канонам вечной Божественной морали, а по его расе, нации, партийной и классовой принадлежности, преследуя при этом соображения выгоды.
— Вопрос о возврате к капитализму в нашей стране не вызывал у нас никаких сомнений. Мы были бы согласны даже на его первоначальную форму девятнадцатого века. Все-таки рабства тогда не было, труд был добровольным, с капиталистами можно было бороться, парламент и филантропы помогали… «Язвы капитализма» не шли ни в какое сравнение с открывшейся перед нашим взором системой «победившего социализма», которая породила голодную жизнь, принудительный труд, людоедство в деревне, погром духовной культуры, свирепые нравы, тотальный террор, сыск, доносы… Нас не раз удивляло, как люди могли идти на смерть, жертвовать собой, спасая систему, основанную на запугивании и насилии. Достойна восхищения гибель человека за великую идею, но идти на подвиг во имя поддержания кошмара и ужаса представлялось недомыслием, было чудовищным. Непонятно было нам, юношам, почему не послушали умных людей, которые обо всем предупреждали, писали, убеждали, а поддались обещаниям демагогов и сами себе и другим надели аркан на шею.