Лубянка — Экибастуз. Лагерные записки
Шрифт:
Через несколько ночей меня вызвали с вещами и куда-то повезли в «черном вороне». Я понял сразу, что меня перевозят в Лефортовскую, бывшую военно-каторжную, тюрьму, так как тогда в ней велись следствия по самым тяжелым обвинениям. Многих тут же, в подвалах, расстреливали.
Лефортовская тюрьма построена сравнительно недавно и напоминает букву «К». На первом этаже, в центре, где скрещиваются коридоры, стоит тюремщик с флажком и регулирует движение арестованных, которых ведут на следствие. Надзиратели подобраны грубые и жестокие. Они всегда не ведут, а тащат подследственного на допрос, хватают его за руку, толкают в спину. На прогулках их злобные морды всегда рядом. Многие из них участвуют в расстрелах. Меня поместили в угловую камеру № 196 на четвертом этаже; под нами был коридор смертников. Как раненый зверь, непрерывно выла там одна женщина. Спать днем не разрешали, за ослушание полагался карцер. Допросы происходили только ночью. Люди и без того спали плохо, сверхчутко: каждый думал, что пришли за ним, прислушивался к шагам, шорохам, звукам открываемых дверей. Нередко тюрьма оглашалась криками. Под утро обычно вопил вызванный на расстрел, пока ему не забивали кляп в
Вторым обитателем нашей камеры был вор-профессионал Варнаков, один из подставных убийц актрисы Зинаиды Райх, жены знаменитого режиссёра Мейерхольда, погибшего в заключении. С помощью резиновых палок от него и его двух дружков добились признаний, и они подтвердили свое участие в совершенном преступлении. «Органы» занимались инфернальной деятельностью: чекисты не делали секрета, что сами убили Райх, и, тем не менее, велись «дела», в тюрьмах для уголовников отыскивались подходящие типы, затем их перевозили в Лефортово и выбивали показания. Достаточно было придумать одну шайку, чтобы схоронить концы, но обычно имелись разные варианты убийц, запасные экземпляры. Так было и с убийством Горького: известно, что его отравили чекисты, но десятками исчисляются его врачи-убийцы. Я встретился в лагерях с двумя из них.
Варнаков был одарен от природы, хорошо рисовал, учился в техникуме. Стипендия, на которую он должен был жить, была ничтожной, и он начал заниматься воровством. Все, кто встречались на его пути, гибли: первая жена отравилась, вторую он посадил, друзья-воры попали с ним как убийцы и подверглись избиению на следствии… Он часто по-блатному психовал и бился головой о стену. В более спокойном состоянии он талантливо имитировал чужие голоса. В этом он был неподражаем, и нередко ему удавалось всех рассмешить. Его рассказы о воровской жизни были полны вымысла, и, слушая его, мы коротали время.
Существует мнение, что среди блатарей много одаренных людей. За шестнадцать лет заключения и ссылки я не встретил никого, кто походил бы на Варнакова. Воры на моем пути обладали феноменальными способностями, верней, умением подделать гербовую печать, подпись, залезть в карман так, что жертва и не почувствует, но этим таланты и ограничивались. От Варнакова я услышал впервые настоящую лагерную ругань, перед которой лексикон следователей бледнел и выглядел жалким ненужным подражанием.
Через несколько дней меня вызвали на допрос. Моим следователем на Лубянке был молодой человек лет тридцати, по фамилии Цветаев, кажется, из инженеров, мобилизованный органами. Он, видимо, недавно окончил курсы следователей, и наше «дело» было для него сдачей экзамена. Зла у меня против него не было и нет. Он старательно отрабатывал всё, что было написано для него на бумажке старшим следователем и добросовестно, но беззлобно ругался, кричал, угрожал, как этому обучали на курсах. Во время следствия на Лубянке вид у этого чекиста был цветущий, белое с нежным румянцем лицо было привлекательным и отнюдь не зверским.
Когда я встретился с ним в Лефортово, я невольно вспомнил Оскара Уайльда. Передо мной был знаменитый портрет Дориана Грея, который впитал в себя пороки и преступления своего прототипа. Лицо Цветаева стало жёлтым, обрюзгшим, с резкими морщинами и коричневыми мешками под глазами. Я не сразу его узнал, такой след в нем оставило первое палаческое следствие по делу какого-то арестанта, которое он провел в Сухановской тюрьме.
Советские коммунисты называют себя товарищами, говорят о своем гуманизме. По опыту могу сказать, что в их «коллективах» нет ни добросердечия, ни элементов помощи друг другу. Их общества представляют стаи дрессированных псов, набрасывающихся на указанную намеченную жертву. Именно в их коллективе развиваются дурные и низкие задатки. Десять лет, с тех пор, как я начал работать, я варился в советском котле и растерял то доброе, что получил при воспитании, притупил унаследованное от родителей, обнажил и обострил плохое в своей натуре. На исходе первого месяца пребывания в тюрьме из моей камеры уходил человек. Он оставил сокамерникам небольшие припасы, купленные в тюремной лавочке. И вот я, молодой и здоровый, по натуре добрый и отзывчивый, только что посаженный в тюрьму и не успевший еще захиреть, протянул руку за отведенной мне порцией, вместо того, чтобы отдать ее поляку, сидящему уже более года на тюремном пайке. Каким негодующим взглядом я был награжден! — и запомнил его на всю жизнь.
Во время следствия я еще раз убедился, что вся коммунистическая система и ее центральные учреждения держатся на страхе, подозрительности, недоверии, кровожадной мстительности. Толчком послужил рассказ польского офицера, по происхождению
Обстановка, действующая на людей деморализующе и удручающе, меня, наоборот, окрылила. Я занял теперь позицию железной обороны, принял непоколебимое решение: полностью все отрицать, не давать ни одного показания, быть готовым к любым истязаниям. Я заявил следователю, что он напрасно станет терять время — от меня ничего не добьется, так как обвинение — сплошная выдумка, не имеющая ко мне никакого отношения. Из соседних следовательских кабинетов зачастую доносились стоны, рыдания и истошные окрики следователей. Мой чекист тоже сначала шумел и грозился, но раз от разу становился спокойнее и тише. Я понял, что следствию новых материалов для оформления не требуется. Мои сокамерники считали, что эту статью с меня снимут «за недоказанностью состава преступления». Так тянулось четыре месяца и, действительно, окончилось только пятилетним сроком исправительно-трудовых лагерей за антисоветскую агитацию. Никакого суда, естественно, не было; решение вынесло особое совещание при наркомате внутренних дел, и каждый из однодельцев получил по пятерке.
Бутырки
После того, как я расписался под приговором, меня и других осужденных отвезли в Бутырскую тюрьму. Там нас разместили в камерах, где мы дожидались отправки в лагеря. Крупные этапы уходили восьмого, восемнадцатого и двадцать восьмого каждого месяца. После такой отправки камеры становились почти пустыми, но немедленно снова заполнялись. В течение четырех месяцев упорно не вызывались на этап несколько молодых инженеров, у которых, благодаря безобидным пунктам, были небольшие сроки. Мы сумели добиться объяснения: нас держали в резерве для использования по специальности в тюремных конструкторских бюро. Как бы то ни было, нам исключительно повезло. В течение четырех месяцев мимо нас проходили сотни умных, образованных, опытных, знающих, разносторонних и разнообразных людей. Мы приспустили через себя членов коммунистической партии во всей ее палитре: от секретарей крайкомов и обкомов до всякой мелочи. Мы столкнулись также с чекистами-ежовцами, белоэмигрантами и бывшими белыми офицерами, иностранными коммунистами, многие из которых были деятелями Коминтерна, рабочими, представителями советской науки — крупными инженерами, учеными. Национальный состав был также крайне разнообразен: поляки, латыши, эстонцы, литовцы, немцы и многие другие. В нормальных условиях я не мог бы окончить такую академию. Потребовались бы колоссальные средства, чтобы собрать воедино огромное количество столь разных людей. Но даже если бы это удалось сделать, они не стали бы о себе так обнаженно рассказывать. Люди, только что пережившие великую трагедию и крушение всех планов и помыслов, перенесшие жуткое следствие и ожидавшие быстрой смерти в лагере, становились разговорчивы, были откровенны, иные, может быть, единственный раз в жизни. Обычно возникало несколько очагов таких ценных разговоров: на шестьдесят-семьдесят человек было всегда пять-шесть способных привлечь внимание и интерес. Я просыпался и немедленно намечал план слушания таких бесед. Первое время я внимал молча, потом задавал вопросы; в споры стал вступать в последние месяцы, когда был нашпигован уже новыми сведениями, взглядами, теориями. По таким материалам десятки советологов могли бы написать диссертации о представителях коммунистического общества, да и западные писатели извлекли бы интересные и значительные образы для своих произведений.
Во времена Ленина в партию завлекали несбыточными лозунгами и обманами, и в нее валили валом самые тёмные, неразвитые, тупые в своей доверчивости люди. Во времена Сталина в партию шли почти исключительно по карьеристским соображениям; партия поумнела, удельный вес дураков понизился. Самых опасных, способных разобраться в преступлениях своего генерального секретаря (генсека), Сталин бросал в тюрьмы. Поэтому умных членов партии, прошедших через этапную камеру, в процентном отношении было значительно больше, чем на воле. Я воздержусь от уничижительных оценок: большинство очистилось, горе приподняло их, разбудило хорошее, но ранее задавленное в их душах. Они прошли через род покаяния и достигли высшей точки своего бытия. Тем самым стало возможно общение с ними. Многие вызывали симпатию, сострадание, некоторые осуждали свое прошлое. Меня поражали их политическая осведомленность, наблюдения о партийной жизни, о деятельности Коминтерна.
Им помогали стать нормальными людьми, настойчиво советовали сбросить личину благодетелей человечества и рассказать хоть теперь горькую правду об их преступлениях, направленных против рядовых людей; об уничтожении целых сословий, заключенных в тюрьмах и за колючей проволокой; о проведении коллективизации; об организации голода. Ведь недели через две они должны были столкнуться с первозданным хаосом лагерной жизни, и шансов уцелеть было мало… Подавляющая часть коммунистов кляла Сталина, обвиняла его во всех ужасах и обзывала последними словами. С теми из коммунистов, которые пытались оправдать его злодейства, почти никто не разговаривал и они сидели, как зачумленные. Только уцелевшие коммунисты посадки тридцать седьмого года, которых я встретил уже в лагерях, были столь же отвратительны, как и эти неудавшиеся адвокаты режима.