Лучший исторический детектив – 2
Шрифт:
Лаврищев, закинув за плечи рюкзак, в котором вёз подарок матери и гостинцы землякам, солнечным августовским днём шагал по узкому шоссе. Душа пуста, думал он, если в ней нет места для родины. Многое сохранила его душа из праздников детства.
Три Спаса было в его родной деревне Гуево. Первый спас — медовый. Пришёл он и словно дал им, ребятишкам, знак: лету конец, можно мёд качать, пчела не обидится…
Второй Спас — яблочный. Их сосед по деревенской улице, дед Яшка по прозвищу Рваное Ухо, и в те атеистические годы веровавший в Бога и мало-мальски соблюдавший обычаи и традиции своих родителей, на Спас-Преображение
Чудно для ребят было это видеть…
— Дед, а дед, — донимали Рваное Ухо гуевские пацаны, — а зачем ты яблоки кропишь?
— А как же, — отвечал старик. — Адам и Ева согрешили? Согрешили, когда их змей яблоком угостил. А Христос взошёл на гору и освятил. Раньше, хлопцы, яблоки перед Спасом в церковь носили. Там их поп кропил, отец Николай… Его ишшо перед войной с немцами как вредного шпиёна расстреляли… Церкву закрыли. Теперь вот я кроплю. А хто из вас, пострелят, до окропления моих яблок поест, у того в животе червь заведётся. А так окропил — и здорово живёшь!
Дед Яша Рваное Ухо сам отсидел семь лет без права переписки. За что? Никто толком не знал. В ту пору полстраны сидело, а другая половина охраняла. Что было, то было, чего греха таить…
Лаврищев шагал по большаку с лёгкой душой, предвкушая радость, которая уже была близко, на подходе. Не подвела и погода в Преображение Господне, как горнальские монахи, заходившие с крестоходцами в Гуево, называли привычный для мальчишеского уха яблочный Спас. Ласковый, тихий свет от него тогда был в душе Игоря Ильича. Отчего так, думал он по дороге к отчему дому. Да, должно быть, от утренних садов, мимо которых шагал следователь, от светлого голубого неба, от ворохов рыжей свежей соломы, от несказанного запаха курской антоновки, от листьев молодых и старых яблонь — мягких, ласковых, как руки его матери…
Радость уже была на подходе. Если входить в Гуево со стороны Суджи, то с большака старая ракита на околице деревни видна была километра за три. Её ветви, грустно опущенные к земле, в летний зной несли прохладу, в дождь укрывали путника, как в зелёном шалаше, и для всех она была словно маяк для мореходов: увидишь старую ракиту издали — иди прямо на неё, никуда не сворачивая. И с курса не собьёшься точно, знал Игорь.
Дерево было старым. В метре от земли в дряхлеющем стволе образовалось дупло. С годами дупло становилось всё больше и больше. Игорю казалось, что росло вовсе не дерево — росло дупло. В него, ещё пацаном, он любил забираться летом, когда полуденное солнце припекало голову через картуз. Внутри огромного дупла стояла осенняя прохлада, пахло прелью, какими-то грибами и было сыровато от ещё живого дерева, всё ещё наполненного жизненными соками. И этот запах в своих воспоминаниях не давал ему покоя — так хотелось той тихой и простой радости детства. Радости ожидания если и не чуда, то чего-то очень важного, значительного, светлого… Того, что, в сущности, и наделяет нас радостью простой и такой желанно-привычной жизни.
Игорь Ильич знал: если забраться на макушку старого дерева, то с высоты был хорошо виден отчий дом, который построили его отец с матерью ещё в сорок восьмом году, за два года до его рождения. А посмотришь на Восток — и на меловой горе, в хорошую погоду, можно рассмотреть остроконечный шпиль старинного Горнальского мужского монастыря и купол с крестом, венчавший церковь
Игорь Ильич хорошо помнил, как мать рассказывала ему, уже что-то кумекавшему своей русой головкой, о том, как его крестили в действовавшей монастырской церквушке. Для отца-коммуниста, тогда ещё не застреленного бандитами, приехавшими добыть в их новом доме, пахнущем свежей смолой сосновых досок, царский перстень, о котором не врал напропалую только самый ленивый в округе, крещение сына могло дорого обойтись. Если бы кто из гуевцев донёс о церковном обряде, то Илью Захарова сперва исключили бы из партии, а затем в шею бы погнали из колхозных бригадиров.
— Ма, а зачем маленьких крестят? — спросил тогда маленький Игорёк.
— И маленьких, и больших крестят в церкви, чтобы их Господь хранил. Спасал и хранил, — ответила мать. С крещённым — Бог. И он всегда — с Богом. Зря что ли батюшка тебе крестик повесил? То-то…
…В тот приезд к матери Лаврищев донимал мать уже с позиции изрядно подпорченного атеизмом работника внутренних органов. То есть с шаткой позиции колеблющегося. В своём половинчатом отношении к религии был он, как все. Или — почти, как все: к Богу обращался, когда припрёт так, что дальше некуда… Полуверие — это неверие. Таких сирых и убогих, нищих духом с небес трудно заметить. Как-то услышал у Юлиана запись песни Высоцкого и удивился с неясной причиной восхищения глубине и силе слов народного любимца: «Купола в России кроют чистым золотом, чтобы чаще Господь замечал…».
В Библии, чья мудрость проверена столетиями, сказано: если уивидишь разумного, ходи к нему с раннего утра, и пусть нога твоя истирает пороги дверей его. Матушка его была мудра. Это он поздно понял… Во времена его детства и юности гуевцы опрометчиво отмахнулись и от мудрой Книги, и от мудрых людей. Да и сам Игорь Ильич считал религиозность матери следствием её малой образованности. «Тёмен ещё народец наш, — думал следователь. — В космос уже сколько раз слетали, а мать всё на иконы в красном углу крестится».
— А ты, сынок, во что или в кого веруешь? — в тот приезд своего ненаглядного Игорёшки спросила мать.
— Я, мать, в его величество закон верю. Ему и служу верой и правдой.
Мать вздохнула, глядя на сына уставшими и мудрыми глазами, в которых всегда стояли слёзы, готовые пуститься по морщинистым щекам сухого загорелого лица.
— Главное, чтобы твои законы согласовывались с Божескими.
Лаврищев улыбнулся:
— Ма! У Бога всего десять заповедей, кажется, а мои законы в толстенный толмуд УК РСФСР не влезают. А ты говоришь, чтоб «согласовывались»…
Баба Вера нахмурилась, сухо сказала:
— Дурак ты ишшо, Игорёшка, хучь и лоб до макушки лорос!.. Не убий, не укради, чти мать и отца своего… Какие ишшо законы надо выдумывать? Ты хучь тыщу их напиши, не будут они отвечать Божескому Закону, главному закону нашей совести, пустыми и мёртвыми они будут в жизни человека. Ты там, в Москве своей, в церкву-то, хоть на Пасху, ходишь?
— На Псаху в ней и президент с правительством Богу молятся. За Россию, наверное. Значит, и за меня, дурака грешного! — рассмеялся следователь.