Лунный свет
Шрифт:
Дед был на холме уже часа два, в меховой шапке и пендлтоновской куртке, когда в воздухе запахло гарью. Дед отметил запах, не задумавшись, что это и откуда. Мозгом полностью завладел правый глаз и теперь показывал ему чудо: структуру Рейнер Гамма в южной части Океана Бурь.
Из всех небесных тел, доступных для наблюдения астроному-любителю, только Луна предстает в таких подробностях, что можно воображать, будто живешь на ней, взбираешься на серебристые горы в семимильных лунных башмаках. Разумеется, дед знал, что Луна не пригодна для жизни. В астрономии он, может, был дилетант, но в конце сороковых – начале пятидесятых работал аэрокосмическим инженером, разрабатывал системы инерциальной навигации и телеметрические датчики сперва в компании Гленна Л. Мартина, затем, недолго, в собственной фирме
15
В шестьдесят втором компания «Мартин» (в то время, когда дед мне это рассказывал, – «Мартин-Мариетта», успешно работающая над ракетой «Титан») приобрела «Патапско» у его бывшего партнера Мильтона Вейнблатта, заплатив, как говорил дед, «примерно в двести раз больше, чем Вейнблатт – мне».
Сперва это был город под куполом, откуда открывался прекрасный вид с каждым восходом Земли, на которой остались все их беды. С годами, по мере исследований и чтения, конфигурация менялась. Для защиты от космических лучей дед убрал жилища в кратеры и подлунные туннели. Чтобы обеспечить вдоволь солнца, он поместил бабушкин лунный сад на светлое место возле Северного полюса. Однако два принципа, два правила игры сохранялись: на Луне не было капитализма, который размалывает рабочего лунянина в труху. А еще там, в двухстах тридцати тысячах миль от смрада истории, не было сумасшествия и памяти об утратах. Главная трудность межпланетных полетов была в глазах деда и главной их красотой: чтобы достичь космической скорости, бабушка, как всякий звездоплаватель, должна была почти все оставить позади.
Через мгновение после того, как запахло гарью, дед краем глаза уловил мерцающий свет и несколько секунд не обращал на него внимания. И вдруг разом увязал дрожащее оранжевое зарево с запахом дыма. Он поднял взгляд от окуляра, смаргивая призрачный след структуры Рейнер Гамма, белую лучезарную рыбку.
Масличный орех во дворе оделся парусами пламени. Окна напротив домика на дереве зловеще мерцали.
В первую секунду дед не поверил увиденному, во вторую – разозлился на себя. Вернувшись из тюрьмы, он, памятуя про недавний поджог, прочесал весь дом от подвала до чердака, собрал горючие материалы и запер в сарае с инструментами. Однако он ослабил бдительность, так что у жены было время восполнить запас лака для волос, керосина, разбавителя для краски. (Позже выяснилось, что на самом деле она проявила чудеса изобретательности, невольно восхитившей деда: шумовкой забрасывала ватные шарики, смазанные вазелином и подожженные, прямо в домик на дереве, словно комочки греческого огня.)
Вслед за злостью на себя пришла ярость. Упорное безумие жены было личным оскорблением, вызовом. Она в одностороннем порядке перечеркнула два года относительного семейного мира. Дед выкрикнул бабушкино имя с вершины холма, словно Бог, призывающий пророка на гору возмездия. Даже в пятистах футах от рева пламени собственный голос прозвучал в его ушах слабо и жалко. Сама эта слабость усилила его гнев.
Дед спускался с холма, охваченный жаждой мщения. Если бабушка не сгорела, он ее убьет. Как именно – он пока не решил. Надо до нее добраться, а там будет видно, какой метод слаще.
К тому времени, как он спустился к дому, дерево превратилось в оранжевую реактивную струю. По его словам, оно было как комета на старой карте звездного неба. Между ним и деревом висела завеса жара; она опалила ему кончики волос и обожгла щеки так, что следующие три дня они были кирпично-красные. Дед глядел на дрожащий воздух, на рвущееся ввысь пламя. Гнев его улетучился.
Моя мама ничего этого не помнила.
– Просто на следующее утро от дерева остался обгорелый ствол, – сказала она. – Как фитиль у свечки.
Она переоделась из брючного костюма в джинсы и водолазку. Ей надо было еще посидеть с документами для иска, но она отложила дела, чтобы повязать деду шапку, – он часто жаловался, что у него мерзнет голова. Шапка была задумана в желто-красную полоску и с зеленым помпоном. Никто бы не хотел умереть в такой шапке, – возможно, в этом и была мамина цель.
Каждый день мама после работы сидела с дедом, пока я готовил ужин и собирал поднос для больного: миску мармеладных шариков и чашку лимонного чая. Дед сердился, что у него в комнате всегда кто-то есть: я, мама или ночная сиделка. Он понимал: мы боимся, что он умрет, когда рядом никого не будет. Дед пообещал нам, что будет цепляться за жизнь, превозмогая боль, превозмогая первичный рак и метастазы, пока не дождется, что кто-нибудь выйдет в туалет, во входную дверь позвонят и мы, несмотря на все предосторожности, оставим его одного. Тогда, и только тогда он позволит себе умереть.
– Бабушка накормила тебя димедролом, – сказал ей дед. – Ты все продрыхла. Думаю, она добавляла его в пудинг. Она всегда так делала, когда тебе не спалось.
В маминых глазах медленно зажглось понимание.
– Ух ты, – сказала она. Ее детские воспоминания были фрагментарны – пустой квадрант космоса, освещенный редкими звездочками. – Я ела очень много пудинга из тапиоки.
Судя по ее лицу, мама заключила, что загадка пробелов в памяти решена, но мне хотелось сказать, что амнезия, вызванная препаратом или душевной травмой, объясняет далеко не все. В частности, остаются непонятными умолчания в маминых рассказах о том, что она помнит. И я, и брат с детства знали, что на судьбу нашей семьи как-то повлиял Элджер Хисс, что дед сидел в тюрьме, а бабушка лежала в психбольнице. Мы знали, что из жизни у дяди Рэя мама вынесла глубокие познания в тотализаторе, несколько хитрых бильярдных приемов и ненависть к бильярдам и скачкам, а также их завсегдатаям. Знания полезные, наверное, но мало что говорящие. Если мамины дети изучали ее молчание, как она изучала молчание своего отца, они должны были усвоить, что это старое народное средство не лечит боль, разве что немного приглушает.
– Где была бабуля? – спросил я. – Пока дерево горело?
Дед глянул на мою маму и высунул язык, словно возмущаясь идиотским вопросом.
– Она смотрела, как горит, – ответил он.
Подобно большинству чудес, пожар оказался недолгим; пламя, исчерпав пищу, угасло, словно задутая свеча. Сама резкость угасания, сказал дед, говорила, насколько яростно огонь пожрал все доступное топливо. Только что комета озаряла январскую тьму, а жар не давал пройти, и вот уже пламя потухло, забрав с собой и домик в ветвях, и дерево, и религиозные восторги фанатиков, некогда его посадивших. Редкие язычки еще потрескивали на обугленных ветвях. Затем и от них остались только струйки дыма, шипение пара, легкий дождь пепла.
Дед отыскал бабушку на парадном крыльце, через которое они никогда не ходили. Она сидела босая, в тонкой ночной рубашке. Щеки у нее были серые от пепла, ресницы и брови опалены, лицо ничего не выражало.
– Не важно, – сказал он себе и ей.
Потом сел рядом с бабушкой на ступеньку. Ее голые плечи были холодны, но она не замечала ни ночной прохлады, ни того, что дед ее обнял. Через некоторое время он встал и вызвал пожарных. Потом вернулся на крыльцо и сидел с ней, пока не приехали с мигалкой и сиреной семеро пожарных, которым, в общем-то, уже нечего было тут делать.
– По кому-то психушка плачет, – заметил один из них.
Когда много лет спустя дедушка вспомнил этот диагноз, у него выступили слезы, словно для того, чтобы затушить пожар горьких воспоминаний. Он закрыл глаза.
– Папа? – позвала моя мама некоторое время спустя.
Дед лежал с закрытыми глазами уже довольно долго: отдыхал, спал, парил в сером небе дилаудида. Мы привычно наблюдали за движениями его груди – дышит ли.
– Ты устал? – спросила мама. – Может, что-нибудь съешь?