Лунный свет
Шрифт:
– Четыре года. В сентябре будет пять.
– А твой… э… ее отец?
– Я его убила.
Увидев лицо моего деда, она прыснула со смеху и тут же зажала рот рукой. Закашлялась от сигаретного дыма.
– Нет! Извини!
Поначалу бабушка смеялась, но чем дольше длился приступ смеха, тем больше он походил на плач. Она задержала дыхание, выдохнула. Взяла себя в руки.
– Это была шутка, но не смешная, так почему я смеялась?
Дед не знал, что ответить, поэтому промолчал. Она потушила окурок в горшке с засохшим цветком.
– Отец погиб. На войне.
Она подошла к открытому окну и подставила лицо холодному ветру. Глянула на молодой месяц. Ее снова пробила дрожь – раз, другой. Теперь
– Я тоже хочу полететь на Луну, – сказала бабушка. – Возьми меня с собой.
– Не вопрос, – ответил дед. – Сделаем.
Следующий раз он увидел бабушку, когда та выходила из булочной Зильбера, неся коробку, перевязанную розовой лентой. Она его не заметила. Дед прошел за ней по Парк-Хайтс до Бельведера и дальше до конца Нарциссус-авеню, где начинались дома поплоше. С почтительного расстояния он наблюдал, как бабушка вошла в домик на две семьи, более аккуратный, чем соседние. (Впоследствии выяснилось, что он принадлежит судье Ваксману, который сдает в нем квартиры.) На следующую ночь дед ворочался на братнем диване и не мог уснуть: думал о бабушке. В начале третьего он встал с дивана, оделся, взял ключи от «меркьюри» дяди Рэя и поехал к домику в конце Нарциссус-авеню. В окне второго этажа горел свет. У деда екнуло сердце. Он остановил машину у тротуара и выключил фары. Ночь снова выдалась холодная, но окно было распахнуто. Бабушка курила, облокотившись на подоконник, и смотрела на Луну. Дед гадал, вспоминает ли она его обещание. Грудь ныла по тяжести ее тела.
В комнате за бабушкиной спиной позвал ребенок – тихо и далеко, так что дед не мог разобрать, есть ли в голосе испуг, жалоба или требовательность. Бабушка резко обернулась и потушила сигарету о подоконник. На кусты внизу посыпался дождь искр.
Подходя в тот день к Агавас-Шолом если не с планом операции, то с четким осознанием своей миссии, он увидел на каменной скамье перед стеклянной дверью маленькую девочку: она сидела, упершись подбородком в колени и обняв ноги. Девочка еле заметно – не больше чем на три градуса – раскачивалась взад-вперед и, как сперва показалось деду, что-то напевала себе под нос. На ней было зеленое платье, зеленые колготки и черные лакированные туфельки с ремешком. У платья были рукава-крылышки, оставлявшие голыми руки, и даже в колготках девочка наверняка замерзла – сам он был в шляпе, шарфе и шерстяном пальто поверх свитера. Наверное, в три-четыре года с голыми руками, на каменной скамье в сорок градусов по Фаренгейту {47} дед бы тоже ревел в три ручья, но он предпочитал думать, что догадался бы уйти в теплый дом.
47
Сорок градусов по Фаренгейту – примерно 5 °C.
Одна стеклянная створка распахнулась. Девочка перестала раскачиваться и выпрямилась. Из синагоги вышел еврей, держа в руках детское пальтишко. На еврее был огромный штраймл, лапсердак, подметавший полами улицу, и борода, как у Эдмунда Гвенна в «Чуде на 34-й улице» {48} .
48
…борода, как у Эдмунда Гвенна в «Чуде на 34-й улице». – «Чудо на 34-й улице» (Miracle on 34th Street, 1947) – американская рождественская комедия. Эдмунд Гвенн (1877–1959) сыграл в ней роль Криса Крингла, старика, который соглашается изображать Санта-Клауса.
Еврей накинул на девочку пальтишко, уверенным движением поправил воротник у нее на шее и ушел обратно. Когда он входил в дверь, струя воздуха из теплого помещения приподняла край лапсердака, и дед увидел ярко-красные домашние туфли с загнутыми носами. Почему-то они удивили его даже больше, чем присутствие такого еврея в Агавас-Шолом, но, с другой стороны, то, чего дед не знал и не хотел знать про ортодоксальных иудеев, их одежду и обувь, составило бы целую книгу.
– Не знал, что бывают евреи-эскимосы, – сказал он девочке, подходя к дверям синагоги.
Она подняла на него глаза. Личико сердечком, припухлые обветренные губы, вздернутый носик шиксы. Бутылочно-зеленые глаза, сухие, без единой слезинки. Может, и впрямь плакала просто от холода.
– Что? – спросила она.
– Ты не замерзла?
Она сунула руки в рукава пальтишка. Кивнула.
– Тогда почему ты сидишь здесь?
– Мне два часа нельзя заходить в дом.
– Вот как? Почему?
– Потому что я плохая.
– Поэтому ты должна два часа сидеть на холоде?
– Да.
– Наверное, ты как-то особенно плохо себя вела.
– Да.
Наказание представлялось чрезмерным, однако о дисциплинарных методах у ортодоксальных иудеев дед знал еще меньше, чем об их обуви. Он глянул через стеклянную дверь, отыскивая глазами еврея в меховой шапке, – может, поговорить с ним? Стены вестибюля – большого спартанского пространства под скошенным модернистским потолком – украшали бумажные купола и арки в персидском духе. Сразу за входом на двух шестах было растянуто полотнище с надписью «Дорога на Сузы» псевдоарабской вязью. У двери в молельный зал топтались несколько человек, и среди них – еврей в шапке. Рядом с ним стояла стройная девушка, наряженная, как ярмарочная Саломея, в браслетах и покрывалах.
– Замолвить за тебя словечко? – спросил дед. – Могу по блату.
– Что?
– Кто тебе велел сидеть два часа на холоде?
– Я.
– Ты?
– Да.
– Потому что ты плохо себя вела.
– Угу.
– Ты себя наказываешь.
Она кивнула.
– И что же ты такого плохого сделала, что себя наказываешь?
– Мама сказала, я говорила невежливо.
– С кем?
– С раввином.
– И что же ты ему невежливого сказала?
– Я спросила, почему он душится теми же духами, что наша соседка снизу, миссис Полякофф.
– Ох-хо.
– Что?
– Какими духами душится миссис Полякофф?
– «Джангл гардения».
Дед рассмеялся. Через секунду осторожно рассмеялась и девочка.
– Это смешно, – предположила она.
– Мне смешно. Очень.
– Да, это очень смешно.
Дверь снова отворилась, и вышел еврей в большой меховой шапке, китайском халате и с бородой Санты из магазина «Все по десять центов».
– Ну вот, все плохие дети уже здесь.
Моя мама перестала смеяться и отвела глаза.