Любовь без слов (сборник)
Шрифт:
– Все вышли! Мальчики налево, девочки направо! Всем писать в кустах! Не хочется? Тогда сели и замолкли! Услышу хоть звук, разворачиваемся и едем в Москву!
После такой встряски дети обычно мирно засыпали и, прибыв на место, вели себя прилично.
Остановка нас спасла. Между нашей машиной и Глеба вклинилось десять автомобилей.
Тяжело груженный «КамАЗ» выскочил на шоссе неожиданно, из лесной просеки. Глеб врезался в «КамАЗ» на скорости сто десять километров в час, сзади в машину Глеба – еще четыре автомобиля.
Есть такой кинематографический прием –
Так и я не помню звуков – страшное немое кино. Я даже не сообразила, что вместе с нами к месту аварии бегут дети, что им, особенно Саввушке, не нужно видеть, что осталось от отца и матери.
Глеб погиб сразу. А Маруся прожила несколько минут. Вывернув голову, она смотрела на Лёню, который пытался открыть покореженную дверь. Этот угасающий взгляд невозможно описать, забыть, он преследует меня как неискупимая вина. Вина – именно это чувство захлестнуло меня тогда. За то, что Маруся умирает, а я остаюсь жива, за то, что у моих детей есть отец и мать, а у Саввушки их не будет, за то, что я владею Лёней, могу кричать на него, дуться, а ее, Марусю, он ни разу даже не поцеловал. В ту минуту я была готова на любые жертвы, чтобы спасти Марусю. Забери у меня его! Забери, только не умирай!
Очевидно, я кричала все это и еще что-то подобное, сумасшедшее. Потому что Лёня встряхнул меня, больно дернул за руку:
– Прекрати! Заткнись! Уведи детей! Ты сейчас – ничто! Главное – дети!
В другой ситуации его оскорбительное «ты – ничто» было бы за гранью дозволенного, а в тот момент пришлось в самый раз, как пощечина беснующейся истеричке. Я, мои переживания, благие идиотские порывы – все ничто перед лицом разыгравшейся трагедии. А моя истерика, по сути, акт вопиющего эгоизма: вместо того чтобы думать о других, я воплями и стенаниями выпускала пар из собственного перегретого, готового взорваться котла эмоций.
У Глеба родителей не было. Мама Маруси, узнав о гибели дочери и ее мужа, упала с тяжелейшим инфарктом. Мы отвезли ее в больницу, врачи говорили, что дни ее сочтены. Была весна, сессия, самое горячее время в вузе, но я взяла отпуск, с боем вырвала – «хоть увольняйте!», чтобы заняться похоронами и, главное, чтобы как можно больше времени находиться рядом с Саввушкой. Шестилетний, он верил и не верил в произошедшее, понимал и не понимал. Он был перепуган, но успокаивал Вику и Лизу, которые периодически рыдали. У детей начались ночные кошмары, и приходилось давать им лекарства. Но днем медикаментами я не злоупотребляла, попытки Лизы и Вики увильнуть от школы решительно пресекла. Как и чрезмерную опеку девочками Саввы, который от этого неестественного внимания пугался еще больше.
Была красивая весна и ярко светило солнце, а мне тот период – похороны, поминки на девятый день, сороковины – запомнился как непроглядный сумрак. Хотя дети оставались детьми и в доме нашем иногда звучал их смех. Лёня постоянно детей поддразнивал и рассказывал смешные истории про животных, насекомых и пуков. Он превратился в нормального отца – который завтракает с детьми, а не спит до одиннадцати, не возвращается вечером с отсутствующим видом, дежурно
На похоронах и поминках Глеба и Маруси я увидела их друзей и коллег, чья скорбь была искренней, сочувствие подлинным. Но повылезали какие-то двоюродные сестры и братья, о которых мы прежде слыхом не слыхивали. Эти родственнички повели себя чудовищно. Они грызлись между собой за квадратные метры – квартиры Маруси и ее мамы (тогда еще здравствующей!). Победителем в этой войне становился тот, кто захватит Саввушку, оформит над ним опекунство, ведь Марусина мама сделать этого не могла.
Задвинув в стороны междоусобицы, родственники выступили единым фронтом против нас с Лёней. Явились к нам домой, устроили скандал, в лицо бросали обвинения в том, что с помощью чужого ребенка мы хотим получить страшно дорогие площади.
Поскольку наше благосостояние на первом этапе базировалось не на лично заработанных деньгах, а именно на квадратных метрах – квартире моих родителей и однушки Павла Ивановича, поскольку данный момент всегда вызывал у меня внутреннее смущение, получалось, что родственники били меня по самому больному.
Лёня сначала смотрел на кузенов и кузин не без потехи: пришли дурни, несут околесицу. Но потом он увидел мою реакцию: испуг, стыд, дикий страх того, что Саввушку могут увести.
Лёня потом говорил, что у меня было лицо человека, измученного побоями и пытками, ожидающего последнего смертельного удара.
Лёня рассвирепел и посчитал нужным вывести меня из ступора приказом:
– Венерка! Выгони этих бл…дей! Или я за себя не ручаюсь!
Как будто он был мастером спорта по боксу в тяжелом весе, а я кандидатом в мастера и могла одной левой справиться с двумя мужиками и тремя бабами.
– Выметайтесь! – орал Лёня. – Или я сейчас принесу двустволку и всех вас к е…ной матери постреляю!
Никакой двустволки у нас не было, но потом в материалах судебного дела фигурировало, что мы угрожали применением оружия.
Когда незваные гости были выпровожены, в комнату просочились дети и моя мама. Семья у нас, конечно, шумная, но такого безобразия еще не случалось.
– Папа, ты ругался матом, – сообщила Лиза.
– Ругался, – подтвердил Лёня. – Я же мужчина, мужчинам иногда можно.
– И мне? – уточнил Саввушка.
– Тебе еще рано, – ответила я. – А дядя Лёня больше не будет.
– Папа, почему они тебя называли пархатым жидом? – продолжала допытываться Лиза.
– Жиды – это евреи, – выказала осведомленность Вика. – Мне в школе сказали, что наша фамилия еврейская. Мы евреи, папа?
– Евреи.
– А я думала, русские, – разочарованно протянула Лиза.
– Русские, – так же охотно согласился Лёня.
– Мне бабушка говорила, – встрял Савва, – что ее папа был белорусец.