Любовь и честь
Шрифт:
Какой-то звук сорвался с его… нет-нет, даже не с губ, а откуда-то из груди, словно тяжкий стон, становившийся все громче и ужаснее, когда Горлов сгреб его. Купец не сопротивлялся, а только выл, когда Горлов поднял его и, словно мешок, выбросил из саней.
В неверном свете звезд было видно, как купец покатился по снегу, а стая набросилась на него, мгновенно превратившись в рычащий и воющий ком, из которого летели какие-то ошметки.
А мы неслись дальше, словно спасаясь от кошмарного сна.
Петр больше не щелкал кнутом. Он позволил лошадям нестись во весь опор по белой равнине, понимая,
Мы долго ехали по заснеженному тракту, пока не обогнули небольшую рощицу и, наконец, не подъехали к небольшой ложбине, где стояла деревянная лачуга, окруженная покосившимся забором. У двери мерцал фонарь, а сквозь слюдяные окошки изнутри пробивался свет. Сани перевалили через последний сугроб, и, процокав подковами по мостику через замерзшую реку, лошади остановились во дворе у фонаря.
Петр соскочил на снег и стал барабанить в дверь, пока она не отворилась и оттуда не появился толстый, невероятно волосатый человек, причем волосы росли у него на подбородке, торчали из носа и из ушей, но зато его череп был совершенно лыс. Смотритель кутался в одеяло. Он явно сладко почивал, уверенный, что тот, кто оказался в пути в такую ночь, уже мертв. Зевнув и показав при этом гнилые зубы, он повернулся и ушел обратно в дом, оставив дверь открытой.
Я соскользнул с саней и едва удержал равновесие на подкашивающихся ногах. Мне казалось, что меня сейчас вывернет наизнанку, хотя мой желудок был пуст. Зато Горлов, оглядев покосившийся забор, сладко потянулся, словно после сна, и сошел с саней.
Прежде чем Петр увел лошадей в стойло, я достал из-под сиденья саней свою сумку и повернулся к Горлову.
— У меня страшно замерзли ноги. Надеюсь, что я их не отморозил.
— Об этом будет известно завтра, — заверил он.
Меня все еще мутило, но я не удержался от насмешки:
— Ты поклялся доставить меня в Санкт-Петербург в целости и сохранности. Так что смотри: если я потеряю палец на ноге, то ты лишишься пальца на руке. А если я потеряю ногу, то можешь попрощаться с рукой.
Горлов достал из-под сиденья свою сумку и сумку купца и пожал плечами.
— А зачем вообще кавалеристу ноги?
Я придумывал достойный ответ, когда услышал голос Петра, и, хотя я не понимал его, что-то заставило меня обернуться. Петр разговаривал с одной из лошадей, о чем-то просил ее, почти умолял, звал, но она никак не реагировала на его слова. Потом ноги у нее подкосились, она рухнула на снег и околела.
Петр опустился на колени рядом с ней. Упряжь потащила вниз и стоявшего рядом с ней жеребца, и он яростно фыркал, пока я не подбежал и не разрезал постромки. После этого жеребец успокоился и дал отвести себя в стойло. Он был так явно рад оказаться подальше от мертвой кобылы, что будь у меня под рукой пистолет Горлова, я запросто мог бы его пристрелить. Грудь у жеребца была гладкая, а не израненная, как у кобылы, — это ведь она в основном тащила нас и спасла от смерти. А теперь мы тащили ее, обмотав ее ноги и шею веревками. Тащили тоже в стойло, чтобы не оставлять приманку для волков.
Станционный смотритель, еще надеявшийся выспаться этой ночью, что-то бормоча себе под нос, бросил веревку, едва мы тащили кобылу под крышу, и
— Вот видишь, я же говорил тебе, что это русская лошадь. Она умирает только тогда, когда выполнит свой долг.
После этого он тоже ушел в дом.
— Тэнк ю, мистер, — произнес Петр те немногие английские слова, которые знал. — Тумороу — гоу, гоу.
Он присел возле лошади и принялся освобождать ее от веревок.
— Да, Петр, — вздохнул я. — Спасибо тебе.
Я хотел коснуться рукой его головы, но вместо этого погладил голову мертвой лошади. Этот жест тронул его до глубины души. Когда я выходил из конюшни, Петр сидел, положив голову лошади себе на колени, и плакал.
2
В ту ночь, проведенную в душной и зловонной лачуге, называемой ямской станцией, я впервые со дня своего прибытия в Россию позволил себе задуматься о тайной миссии, которая привела меня сюда, — о том, что до сих пор так глубоко прятал в душе, даже от самого себя. В единственной комнате Горлов спал на одной постели, станционный смотритель на другой, Петр устроился на ворохе одеял в углу, а я сидел у пылающей каменной печи, глядя на языки пламени, не в силах уснуть, и вспоминал слова, сказанные мне три месяца назад:
— Это будет нелегко.
Это предостережение перенесло меня обратно в лондонскую гавань, в ту ночь, когда я стоял на палубе корабля, пришвартованного в окутанном туманом доке. Отовсюду доносились голоса работающих моряков и докеров, но я не прислушивался, ни с кем не разговаривал, а просто молча смотрел на темную воду.
Тем не менее я приметил тощего матроса, который бесшумно поднялся по трапу и остановился в тени неподалеку от меня. Краем глаза я видел, что он рассматривает меня, словно прикидывая, кто я такой: кавалерийские сапоги, под плащом угадывается сабля, словом, сразу видно, что не моряк. Наконец он подошел ко мне и тихо спросил:
— Вы Кайрен Селкерк из Виргинии?
— Да.
— Кое-кто хочет повидаться с вами. Тоже американец, как и мы. — Его акцент выдавал уроженца северо-восточных колоний, скорее всего, Пенсильвании.
— Я еду домой, — сухо ответил я. — Корабль отплывает через час, и я не знаю в Лондоне ни одной живой души.
— Зато кое-кто знает вас, и этот человек патриот, — матрос взял мою сумку и направился к трапу, но в следующую секунду острие моей сабли коснулось его горла.
— Это опасное слово, приятель. И я не собираюсь бродить с тобой по темным закоулкам, прежде чем ты не назовешь мне имя этого патриота.
Матрос попятился и, быстро оглянувшись по сторонам, прошептал:
— Бенджамин Франклин.
* * *
Час спустя я сидел в напряженном ожидании в богатом лондонском доме, а моряк расположился на стуле рядом со мной.
Наконец дверь открылась, и вошел Бенджамин Франклин собственной персоной: очки, волосы, обрамляющие обширную лысину, и прекрасный костюм, отлично сидевший на его внушительной фигуре.
Он без всяких церемоний поздоровался.