Любовь и педагогика
Шрифт:
И Фраскито будто бы играет, подмигивает то одним то другим глазом, кривит рот, а мальчишки передразнивают его, повторяя его жесты и гримасы. Возмущенный Аполодоро кричит им:
– Прочь отсюда, сорванцы, не то я вам надаю как следует! Насмехаться над несчастьем…
Нищий, в чью шапку Аполодоро бросил монету, благо дарит его еще более сильными конвульсиями, мальчишки же кричат издали:
– Подумаешь, какой важный сеньор! Чистоплюй! Зануда!
«Зануда» у здешних ребят – самое страшное оскорбление, во всяком случае, было таким, когда Аполодоро ходил в школу; даже дети его презирают. Неужели они знают про повесть?
Аполодоро продолжает свой путь, и образ эпилептика преследует его, этот образ – непонятно почему – напоминает ему о доктрине, которую в свое время излагал ему дон Фульхенсио. Заключается она в том, что, поскольку от великого до смешного, как говорится, один шаг, то можно сказать, что и от смешного до великого расстояние ничуть не больше. Истинно великое покрывается оболочкой смешного, истинно трагическое предстает в виде гротеска. От возвышенного до смешного один шаг, шаг вглубь, который еще более возвышает высокое, делает из него высший продукт перегонки. Если бы боги существовали и им пришлось бы жить с людьми, в результате получились бы гротескные существа. И Аполодоро говорит себе: «Должно быть, я до великого смешон! Уйду в отставку, и тогда моя смехотворность возвысится… Уйду… Но прежде – производи детей, Аполодоро!»
Придя домой, он проходит в свою комнату, раскрывает книгу, а оттуда личный бес шепчет ему: «Твой отец – дуралей; если бы ты родился не от такого дуралея… Но, может, он не столько глуп, сколько завистлив: он воспитал тебя таким специально, чтобы ты его не превзошел… Нет, нет, просто у него мозги набекрень». Стучат в дверь, Аполодоро говорит: «Войдите!», и появляется дон Авито.
– Нам надо поговорить, Аполодоро.
– Слушаю.
– Я замечаю в тебе с некоторых пор что-то странное, и ты все в меньшей степени оправдываешь мои надежды.
– Не надо было ими обольщаться.
– Я ими не обольщался, их породила во мне наука.
– Наука?
– Да, наука, благодаря которой ты и все мы стали тем, что мы есть.
– А на что мне наука, если она не делает меня счастливым?
– Я тебя зачал и вырастил не для того, чтобы ты был счастливым.
– Вот как!
– Я создал тебя не для тебя самого.
– А для кого же?
– Для человечества!
– Человечества? Что-то не припомню такого сеньора.
– Не знаю, имеем ли мы право на личное счастье.
– Право на счастье? Во всяком случае, вы пользуетесь правом разрушать чужое счастье, в первую очередь счастье своих детей.
– Но кто тебе велел влюбляться?
– Кто? Любовь, или, если хочешь, психический детерминизм, который ты мне так хорошо объяснил.
Отец, задетый за живое этим доводом, восклицает:
– Любовь! Вечно эта любовь становится на пути великих начинаний… Любовь – это нечто антипедагогическое, антисоциологическое, антинаучное, анти… анти-какое-угодно. Ничего путного не можем мы ждать, пока человек не станет размножаться почкованием или делением, уж раз ему необходимо размножаться во ими цивилизации и науки.
– Причем тут все это, отец?
– Ну, я вижу, мы еще не созрели для того, чтобы внимать голосу строгого Рассудка, – заключает дон Авато и уходит к себе.
Начинается кошмар, самый настоящий кошмар: столько несуразностей лезет в голову провалившемуся
Аполодоро часами бродит по полям, где развлекается тем, что оплодотворяет цветы, стряхивая пыльцу с тычинки на пестик, или дует на шапку одуванчика, чтобы семена разлетелись по полю.
Однажды он заходит на кладбище, предается размышлениям между рядами надгробий, но ничего нового в голову ему не приходит. «Если Кларита меня не любит и писать повести я не умею, так зачем жить?» Смерть, как и Любовь, говорит ему: «Производи детей!» «А так ли уж отлична смерть от любви? Для амебы смерть есть акт деления». На каменной плите Аполодоро читает: «Марикита! Марикита! Марикита!» Уходит с кладбища, повторяя про себя: «Подам в отставку, уйду из жизни, место-неудачников – здесь, но прежде – производи детей, Аполодоро!» Когда он приходит домой, служанка подает ему шоколад.
– Послушай, Петра, ты когда-нибудь думала о том, чтобы умереть?
– Я? Нет уж, спасибо! – И заливается хохотом.
Какой у нее смех! И какие зубы, белые-белые, ровные, здоровые, они созданы, чтобы скалиться, грызть, кусать! Какой цвет лица! И дыхание ее можно не только слышать, но и наблюдать взором!
– А о том, чтобы завести детей, ты думала?
– Полегче, сеньорито, оставьте эти штучки. – И служанка выходит.
Ну и девчонка, черт побери! Великолепный образчик!
Дон Авито меж тем размышляет о тезисе Ломброзо по поводу родства между гениальностью и безумием и, когда убеждается в провале сына, идет к врачу, дону Антонио, и они решают подвергнуть Аполодоро осмотру.
– Послушай, Аполодоро, ты нездоров, ты чем-то страдаешь, у тебя какая-то болезнь, о которой ты и не подозреваешь, надо, чтобы тебя осмотрел врач.
– Я тебя понимаю и догадываюсь, какое подозрение у тебя возникло, но у меня не то; я знаю свою болезнь.
– Ну да – любовь.
– Нет, педагогика.
Приходит врач, осматривает Аполодоро и уходит, сказав дону Авито: «Так вот, сеньор, я у него ничего не нахожу». А Аполодоро думает: «Не знает он, что со мной, и никто этого не знает, хотя что-нибудь у меня, наверное, есть. А что, если это какой-нибудь интересный, редкий случай патологии!.. Ведь обессмертила же Дальтона его болезнь! Геростратство, геростратство чистейшей воды! Жажда бессмертия! Сначала произведи на свет детей, Аполодоро! Но гожусь ли я на это? Я ведь плох, очень плох, долго не протяну, жизнь не станет дожидаться, когда я подам в отставку, она сама меня уволит… Я очень плох».