Любовь и сон
Шрифт:
— Учеба будет долгой, — сказал он. — И жутко трудной.
— Но ты же знаешь, — сказала она.
Он задумался. Он мог бы ответить, что не знает. В некотором смысле он и не знал. Она ждала. Чувствуя, что ступает в незнакомые темные воды, он сказал:
— Маг творит, что ему угодно, поскольку знает внутренние законы вещей. Он знает то, что влияет на все сущее, — то есть прежде всего звезды, ну, планеты, великие силы, которые управляют нами и делают нас тем, что мы есть. Он смог бы только взглянуть на меня и сразу сказать, что моя планета — Сатурн. К примеру. Под знаком Сатурна.
— Как?
— Знаки. Эманации. Запахи. Я в этом не очень…
— Но ты же не знаешь, кто
Он взглянул на нее открыто, без всякой иронии, и на миг она замолчала. Все, что он знал о ней, Пирс уловил не с помощью оккультных наук, а благодаря чувствительности меланхолика, уловившей кое-что в словах Роузи Расмуссен. Любая магия — это иллюзия.
— Благодаря своему восприятию, — продолжил Пирс, — маг знает, какие образы он должен спроецировать, чтобы подчинить желанную душу.
— Образы?
— Созданные им магические картины. Образы власти, которые дают ему внутреннюю силу. Талисманы.
Хм.
— Их используют, чтобы управлять душами других людей. — Он потушил папиросу. — Они называются «узы». Оковы, которые сковал маг, именуются «цепями», vinculo.
— Но как можно спроецировать эти картины? — сказала она. Приподняла руки и выстрелила из пальцев энергией, будто киношный колдун.
— Ну, не знаю, как они это делали. Не думаю, чтоб это сильно отличалось от того, что мы делаем постоянно. Когда мы о чем-то думаем, обязательно возникают образы, но силы в них нет, если нас они не волнуют. А что волнует сильнее всего? Любовь. Эротическая власть, эротическая энергия, желание. Один маг сказал: Любовь — это магия, магия — это любовь. Джордано Бруно. [482] Он верил, что, дабы наделить наши образы жизнью и силой, нужно создавать их с любовью.
482
Любовь — это магия, магия — это любовь. Джордано Бруно. — Источник не найден; видимо, цитируется работа «Об узах вообще».
— Но он же не имел в виду…
— Еще как имел. Любовь, то есть любовь — та самая эротическая энергия, которая может приковать кого угодно к кому угодно, к любому объекту желания.
— Любовь, — сказала она.
— Из-за нее мир вертится, — сказал он.
— Но мы же все занимаемся ею постоянно.
— Разница в том, что маг делает это сознательно. Сознательно вызывает в себе эротическую энергию, дабы вдохнуть жизнь в образы, которые помогут ему опутать других.
— Холодно как-то звучит.
— Холодная любовь. Но внутри она горяча. И опасна к тому же. Мастер должен любой ценой избежать того, чтобы оказаться в оковах у собственных образов — жарких, сильных.
Она внимательно слушала его, а может быть, подумал Пирс, а может быть, и нет.
— Все маги занимались этим — во всяком случае, пытались, — сказал он. — Они создавали образы звезд и божественных сущностей — ангелов, дэмонов — и управляли звездами, иногда делали медальоны планет — из подходящих металлов, все такое — и созерцали, чтобы вобрать в себя астральную энергию и возвеличиться. Иногда же они создавали их внутри себя, силой мысли. Как они говорили: в своем сердце.
Она положила руку на грудь, словно пытаясь вообразить это, ощутить в себе ту мастерскую, где создаются талисманы. Пирс тоже попытался заглянуть туда — сквозь окна ее глаз, открытые вовнутрь.
— Так чему я могу научиться? — спросила она. — Если бы я решилась. Чему?
— Как насчет того, чтобы стать невидимой? — спросил Пирс.
Он
— Да, — сказала она. — Невидимка.
Она засмеялась радостно и взволнованно, выудив смысл из того, о чем он только догадывался, — и протянула стакан, чтобы он налил еще вина.
А потом они отправились в кино: какой-то предприниматель завладел большим мрачным амбаром в Каменебойне и вечерами по выходным показывал там иностранные фильмы и эзотерику. Кино оказалось уж очень странным, а с исторической точки зрения — так и вовсе полной чушью: халтурка на тему жития монахини-мистика Хильдегарды Бингенской. Пирс пытался не смеяться вслух, хотя и так почти все зрители не прекращали болтать ни на минуту. Хильдегарда посвящает себя Господу: преклоняет колени перед суровым священником, чьи глаза горят как уголья, чтобы он обрезал златые косы старлетки.
— Ой, пошли отсюда, — сказал он.
— Погоди, — попросила Роз, и он почувствовал, что она настоит на своем.
Постриженная и смиренная Хильдегарда держит в руках груду своих кудрей. В свете кинопроектора Пирс увидел сияние небрежно забранных волос Роз.
Уже сидя в «гадюке», кренившейся на темном серпантине горной дороги, на обратном пути в Блэкбери-откос, Пирс разглагольствовал о том, какой глупый фильм они только что посмотрели, да в нем Средневековья не больше, чем, чем; она же молчала. Много времени спустя он, спасая себя, будет осужден на то, чтобы в одиночестве своего сердца вспоминать все проведенные рядом с нею минуты, и снова откроет этот фильм, этот вечер, когда еще и представить не мог все тонкости ее волшебного механизма, всю неистовость снедающего ее жара; как ее неудержимо возбудили стрижка волос, и нежданные громкие звуки, и некие слова, произнесенные шепотом, длинные лайковые перчатки и близость огня — но не только они.
Когда они уже снова сидели за столом в его кухне со стаканами в руках (она пила содовую, а то навеселе она за себя не отвечала), он позволил ей вести разговор, впитывая ее истории, надежды и обиды. Потом встал, достал белую коробочку вроде тех, которыми пользовались в старых универсальных магазинах для упаковки товаров.
— Внимание, — сказал он. — У меня для тебя подарок. Он поставил коробочку на середину стола и подождал, пока Роз встанет, чтобы раскрыть ее. Отпахнулись половинки картонной крышки, разошлась папиросная бумага, и Роз вынула шарфик, один, потом другой и еще один. Увидев их все, она слегка улыбнулась и начала было: «Ну…» — как он заговорил одновременно с ней, и Роз замолчала.
Голос его был мягок; Пирс аккуратно выбирал слова, старался сохранить неподвижность; его руки лежали на столе, одна поверх другой.
— Я хочу, — проговорил он, — чтобы ты взяла их в спальню, разделась и подождала. Я скоро приду.
Она не жеманилась и не изображала роковую женщину; она ничего не сказала, но по ее лицу скользнуло то же рассеянное выражение, которое он впервые заметил в «Дырке от пончика», когда велел ей не застегивать пуговицу. Ему больше ничего не нужно было говорить. Мгновение она стояла неподвижно, как будто ожидая, что откуда-то изнутри придет согласие, но согласие не ее; потом она собрала эти вполне невинные вещи и ушла из кухни, двигаясь, как обычно, быстро и плавно.