Любовь к отеческим гробам
Шрифт:
В соседстве с разделившим их чешуйчатым мыском загара ее сильно отяжелевшие груди казались смертельно бледными и ужасно немолодыми. “Мама”, – больно екнуло в груди. Гимнастический животик ее тоже оплыл в нормальный дряблый живот немолодой тетки
– было прямо-таки дико его целовать: что это, с какой стати?..
– Юлиана! – донесся хриплый крик.
Я резко выпрямился и даже слегка запахнул полы халата обратно.
– Не обращай внимания, он просто от скуки, – со снисходительной досадой кивнула за спину Юля.
– Но… он же может войти?..
– Не выберется, я его стульями загораживаю.
– Он даже стулья не может раздвинуть?
– Я их связываю. Ладно, пойдем ко мне в комнату, раз ты такой нежный, – это насмешливое слово она прошептала с особой нежностью.
На постаревшей тумбочке у ее обветшавшего дивана стояли две большие блеклые фотографии – задорная мать в лихих кудряшках и смущенный от непривычного парадного костюма отец, оба сегодня годятся нам в дети.
– Теперь это все, что у меня осталось, – как бы легкомысленно обронила Юля, но жалобная нотка все же прорвалась.
И мне ужасно захотелось прижать ее к себе, погладить и утешить – но между мной и ею стояла чужая тетка в поношенном Юлином халате.
Отец ведь еще жив, порядка ради хотел возразить я, однако вовремя сообразил: это уже не он.
Мгновенно разгадав мой взгляд на дверь, Юля, ободряюще улыбнувшись, придвинула к ней стул:
– Не бойся, он и раньше ко мне не заходил.
Мы снова обнялись – она самозабвенно, я неловко, все острее ощущая чуждость ее тела и лживость своего жеста. Но моя скованность, вероятно, представлялась ей трогательной застенчивостью. Что в свою очередь усиливало во мне ощущение собственной подловатости.
За стеной послышались нетерпеливые удары ложкой по кастрюле.
– Ему что-нибудь нужно?
– Ничего ему не нужно, он так развлекается. – Ее ласковая снисходительность явно относилась и ко мне тоже.
Мой взгляд упал на увядшую куклу-невесту на подоконнике, паралично прикрывшую левый глаз.
– Как твоя кукла, все вскрикивает?
– Нет. Отвскрикивалась.
Между тем бледно-огневая тетка в Юлином халате ласковыми движениями, будто одеялко любимого малыша, подтыкала под спинку простыню на диване, порождая во мне протест против ее бесцеремонности: я ведь еще ни на что не подписывался. Вместе с протестом нарастал и стыд перед Юлей за это предательское чувство и все более мучительная жалость к ней, с такой доверчивостью углублявшей эту унизительную для нее ситуацию, а с ними и досада на ее наивную слепоту – вместе со стыдом за эту досаду… А поверх этого букета все густела и густела тень безнадежности – да разве за этим я сюда влачился…
Под жидкий кастрюльный набат я снова развел полы ее халата. Она с готовностью сронила его с плеч и, что-то азартно приговаривая, принялась расстегивать на мне отцовскую ковбойку, поклевывая меня в обнажающуюся грудь чужими странными поцелуями. Затем опустилась на корточки, пробежалась цепочкой почмокиваний по бесчувственности моего рубца и посторонними нелепыми руками взялась за брючный ремень. Я напрягал все силы, чтобы не выдать своего напряжения, а она, ничего не замечая, заигрывала с каждой новой частью моего тела, как и прежде, не разделяя приличного и неприличного: “Здрасьте! Давно не видались!”
Я попытался
– Я вам, кажется, уже не нужен?
Усаживая меня на диван, она сделала лишь успокаивающее движение ручкой: не беспокойся, мол, дойдет очередь и до тебя. Стараясь не вслушиваться в кастрюльное дребезжание над ухом и не вдумываться в бредообразие происходящего, чем-то напоминающее насилие, я все-таки начал впадать в известное томление и попытался отблагодарить ее рукой, преодолевая глубочайшую непристойность своих усилий по отношению к совершенно неизвестной мне женщине. Она, протестующе мыча, взбрыкивала крупом, уворачиваясь от моих ласк. “Тебе неприятно?” – осторожно поинтересовался я, и она вскинула раскрасневшееся пятнами лицо:
“Наоборот. Я боюсь умереть”.
Подтянув к себе ее чужое, слишком громоздкое для узкого диванчика тело, я попытался занять доминирующую позицию, но она взмолилась жалобно: “Не надо, у меня сейчас все циклы сбиты..” – и я отпустил ее миловаться с любимой игрушкой, борясь с желанием защититься рукой.
Тяжелая грудь ее была уж слишком чужая – я постарался расслабиться и получить удовольствие, закрыв глаза и поглаживая ее нейтральные плечи. Кастрюля над ухом то умоляюще призывала на помощь, то вдруг умолкала, чтобы я начинал прислушиваться, не стряслось ли там чего, не гремят ли стулья, однако в конце концов я сумел возвыситься над мирскою суетой. “Гадость”, – с прежним аппетитом констатировала Юля: во всем телесном даже истинно гадкое вызывало у нее разве что юмористическое отношение, а уж во мне-то абсолютно все требовало уменьшительно-ласкательных суффиксов – и попочка, и геморройчик.
Но сейчас мне было ужасно неловко в голом виде, да еще при поддельной чеховской бородке, лежать перед малознакомой голой теткой с расплывшимися боками и золотыми клычками ростовской спекулянтки вокруг сверхоптимистических американских зубов, крупных, как фарфоровые изоляторы.
– Ты потный, как японец, – поддразнила она меня Юлиным голоском, и глаза ее среди врезавшихся еще глубже морщинок засветились таким озорным счастьем, что стыд начал жечь даже кисти моих рук за то, что я разглядываю ее в безжалостном свете правды. Да кой черт правды – мне ли не знать, что ее нет, что любой предмет не комплекс ощущений, а комплекс ассоциаций: зубы желтого металла – такой же повод растрогаться, как и передернуться.
– А у тебя неприлично счастливый вид, – с “доброй” улыбкой выговорил я ответный пароль, и она, ослепленная и оглушенная своим комплексом, счастливо расхохоталась. Прямо вылитая Юля.
Шлепнув меня сначала одной, а потом другой тяжелой грудью, они обе – Юля и проглотившая ее чужая тетка – забрались “к стеночке” и замерли у меня под мышкой, предварительно попытавшись ее взбить как подушку, – к чести моей, я никак не дал знать, что начинаю нависать над полом. Что-нибудь через полминуты она принялась переукладывать меня поудобнее, и я тоже принимал это с полной готовностью. Юля всегда любила меня вертеть и перекладывать, чтобы полнее насладиться обладанием. Иногда едва ли не нарочно накрывалась с головой, чтобы с воркующим недовольством – “Закопал!..” – тут же выпростаться из-под собственной полы.