Любовь моя Ана
Шрифт:
Без Ваниной помощи мы бы совсем пропали – так бы и слонялись по улицам и подъездам. Мы часто пользовались его гостеприимством, может быть, даже злоупотребляли, мало что отдавая взамен. Он был хорошим другом.
Когда мы с поэтом поселились в коммуналке на улице великого композитора Николая Андреевича Римского-Корсакова, Ваня у нас тоже бывал, даже жил какое-то время. Мы сидели втроём на раскладном диване из «Икеа», который поэт купил для нас. Деревянный каркас на тонких ножках, тощий матрац, но я всё равно страшно гордилась такой взрослой покупкой. Однако диван сломался через несколько месяцев и с самого начала был
На выходных с прелестной регулярностью я ездила к маме. Это была наша традиция. За неделю она успевала наготовить нам еды и постирать вещи в машинке. Мы весело болтали на кухне, пока не приходило время мне возвращаться в нашу коморку.
Я шла, отягощённая дарами из родительского дома, как яблоня плодами. Мама хорошо готовила и покупала самые спелые фрукты в маленькой лавке, которую много лет держала рядом с нашим домом семья азербайджанцев. Еда от мамы была вне конкуренции. Котлеты из домашнего фарша, тушёные овощи, блинчики, выпечка и другие кулинарные радости. Неизменно в сумке были огромные, с румяными боками грейпфруты с толстой шкуркой, которая снималась, разделившись на две равные окружности.
Всё было оранжево-жёлтым, как мякоть разрезанной тыквы с рассыпанными блестящими семечками. Цвет, который возвращает в детство, где нет никаких забот и проблем. И неизменно было лето. Тогда я ещё любила солнечный свет.
Несмотря на тяжёлые, уже достаточно нагруженные едой сумки, я заходила в магазин «Рамос». Мы думали, что название как-то связано с египетским богом солнца Ра. Он находился на первом этаже дома, прямо под нашим окном.
Я покупала пирожные. Покупала их на все деньги, что у меня имелись. Нетерпеливо пробив их на кассе, огибала дом и взлетала на второй этаж.
Пирожные заняли прочное место среди прочих открытий первого волнительного опыта совместного проживания как пары. Они были финальным штрихом нашего обряда, обращённого к богу солнца, богу любви и всем богам, благоволящим безумным влюблённым. Тёмные, в мелкой панировке, будто обсыпанные белой пыльцой, тяжёлые и замёрзшие слепки. Гладкие, как крупные морские камни. Обтесало ли их море или слепили сильные рабочие руки, они были греховно вкусными. Замечательно в них было то, что не чувствовался вкус лимонного ароматизатора, который добавляли почти во все кондитерские изделия. Оно было как мороженое, только лучше – медленнее таяло во рту, на нём оставались гладкие следы зубов. К такому легко пристраститься.
Что может быть проще пирожного картошка, но поэт его очень любил, наслаждался им, а я пользовалась этим простым способом доставить ему удовольствие. Он изящно держал одной рукой в длинных красивых пальцах слепленный камешек, задумчиво смотрел на него, смеялся. Чёрные кудри отливали блеском, лунный блик отражался на блестящем откушенном пирожном со следом двух больших передних зубов. Только он, только один человек мог так наслаждаться. Потом мы ели грейпфрут. После сладкого фрукт должен был казаться кислым, но он был только слаще. До вязкости сладким.
Мы ели их в постели, лёжа на животе или сидя по-турецки, в темноте. Мы достигали такого состояния близости, как две ложки, сложенные вместе, одна в другую. Это был наш священный непоколебимый обряд или ещё одна игра, в которую играют влюблённые.
Я не знала, сколько в пирожном калорий. Ни на секунду не задумывалась, как все эти пирожные отразятся на моей фигуре. Я чувствовала себя всесильной. Я могла поужинать и лечь спать, перекусить в постели чем-то сладким
В другое время, когда не писал стихи, он увлекался фотографией. Снимал только на плёнку. Цифру считал фейком, жалкой подделкой. Свой первый фотоаппарат он нашёл на улице. Это могло значить что угодно. Он мог одолжить его и не вернуть, мог поменять на тетрадь стихов или выиграть в споре. Он любил заключать пари. Мы всё время заключали пари. Но, скорее всего, он его просто украл.
Он проявлял и печатал снимки в ванной и увешивал ими все стены. Фотоаппарат заставал врасплох. Меня он снимал фрагментами, поднося камеру очень близко к какому-то участку тела. Моё лицо на фотографиях было либо растерянным, либо со смущённой улыбкой или смехом.
У него было плохое зрение. Он говорил, что одним глазом видит не меня, а расплывчатое пятно. Камера была компенсацией за неработающий глаз. На фоне его вытянутой фигуры фотоаппарат казался по-игрушечному маленьким. Висел на шее, как африканский амулет.
Йен Кёртис распевал, как любовь разорвёт нас на части. А я думала: почему что-то настолько хорошее заканчивается так быстро?
Всё испортилось, когда я стала слишком много читать. Или, наоборот, я стала слишком много читать, когда всё испортилось. Жадно бросалась от одной книги к другой, от автора к автору. Я сидела над книгой так долго, что буквы начинали плыть перед глазами. В детстве, когда мне что-то не нравилось, я запиралась в своей комнате и читала. Здесь у меня не было своей комнаты. Только продавленный диван.
Заметив скуку или раздражение в его взгляде, я испытывала чудовищный внутренний разлад. И с удвоенным усилием старалась развлечь его, но было ли ему это нужно? В плохом настроении он непрерывно курил одну за одной красные сигареты.
Бывало и так, что он приходил весёлый в рубашке, застёгнутой не на те пуговицы, с улыбкой притягивал меня к себе, брал моё лицо ладонями и целовал. По этому жесту я определяла, что он в хорошем расположении духа.
Для безработного, отчисленного из вуза студента он был слишком занят, чтобы обратить на меня внимание. Мы жили в разных временах и почти не пересекались. Ночью он писал стихи и корпел над чем-то вроде своего философского трактата, а днём спал. Утром я находила заварку зелёного чая, которая всегда была слишком крепкой, и пепельницу, полную окурков.
Ничего не менялось, только названия книг. «Дон Кихот», «Сентиментальное путешествие», «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена», «История Тома Джонса, найдёныша», «Моби Дик». Я зачитывалась «Отверженными» Гюго, Шодерло де Лакло и даже энциклопедистами. Сотни часов я провела на диване с книгами. Да, я невероятно любила читать, но не чувствовала в себе смелости начать писать самой.
На третьем курсе, когда по программе зарубежной литературы мы дошли до французского сентиментализма, всё пошло наперекосяк. Кто виноват? Жан-Жак Руссо виноват. Я засыпала и просыпалась с двумя большими томами, которыми можно было убить – «Исповедью» и «Юлией, или Новой Элоизой». Между прочим, совершенно анархические труды для того времени. Я пропиталась идеями Руссо о положительной природе человека, как печенье в пирожном тирамису пропитывается кофейным ликёром. Восемнадцатый век с его пуританством и представлениями о чистой безгрешной любви проник в мою душу.