Любовь поры кровавых дождей
Шрифт:
Деревянные ящики еще хранили дневное тепло, и я нежился, как старая кошка в зимний вечер у печи.
Лето только начиналось, короткий северный день не мог противостоять вечерней прохладе.
Безотчетно подняв голову, я увидел приближавшуюся Нелидову. Не знаю почему, я опять уткнулся в книгу, делая вид, что увлечен чтением. Но нутром я чувствовал малейшее ее движение.
Она поравнялась со мной, задорно улыбнулась и, по-детски вытянув шею, заглянула в книгу.
Тень ее упала на страницы, я поднял глаза, и наши взгляды встретились.
Мне тогда
— А-а, Алексей Толстой! Мой любимый писатель, — улыбнувшись, проговорила она, потом выпрямилась, сцепила руки за спиной, закинула голову кверху, совсем как ученица у доски, и, устремив взгляд в небо, начала скороговоркой: — «Санька соскочила с печи, задом ударила в забухшую дверь. За Санькой быстро слезали Яшка, Гаврилка и Артамошка: вдруг все захотели пить, — вскочили в темные сени вслед за облаком пара и дыма из прокисшей избы. Чуть голубоватый свет брезжил в окошечко сквозь снег. Студено. Обледенела кадка с водой, обледенел деревянный ковшик».
Закончив абзац, она лукаво посмотрела на меня и весело рассмеялась.
Этот отрывок и я помнил наизусть. Едва Нелидова закончила, я вскочил, тоже встал в позу ученика и продолжил:
— «Чада прыгали с ноги на ногу, — все были босы, у Саньки голова повязана платком, Гаврилка и Артамошка в одних рубашках до пупка.
— Дверь, оглашенные! — закричала мать из избы…»
Проговорив все, что помнил, я смолк, но Нелидова продолжала:
— «Мать стояла у печи. На шестке ярко загорелись лучины. Материно морщинистое лицо осветилось огнем. Страшнее всего блеснули из-под рваного плата исплаканные глаза, — как на иконе. Санька отчего-то забоялась, захлопнула дверь изо всей силы. Потом зачерпнула пахучую воду, хлебнула, укусила льдинку и дала напиться братикам…»
В глазах Нелидовой искрились смешинки, на лице играла улыбка, и вся она была такая обольстительная — глаз не отвести.
Дальше я наизусть не помнил, поднял в знак поражения обе руки и опять примостился на ящике из-под снарядов.
— Разрешите и мне присесть, товарищ старший лейтенант? — обратилась она ко мне, соблюдая армейский этикет.
Не знаю почему, но, прежде чем ответить, я украдкой огляделся по сторонам…
Чего я стеснялся? Чего боялся?
Может быть, военной дисциплины, субординации, которая не допускала панибратства между старшим и младшим, а может, виной тому была моя робость… Причем я и сам заметил, что это мое движение было каким-то воровским, малодушным, испуганно быстрым…
Впрочем, замешательство мое было небезосновательным — по Нелидовой многие вздыхали, многие на нее заглядывались, и наше с ней сидение, дружеская беседа могли показаться подозрительными.
Словом, так или иначе, а я испугался, как бы кто чего не подумал…
Тем не менее я все же отодвинулся к краешку ящика, освободил ей место и наконец выговорил:
— Присаживайтесь.
Но, видимо, мешкая, я все напортил.
Когда я поднял голову, Нелидовой передо мной уже не было: она быстрым шагом удалялась к брезентовому
У меня заныло сердце…
Мне стало стыдно…
Острое сожаление, никогда прежде не испытанное, охватило все мое существо. Сожаление и досада.
В смятении я никак не мог решить, что мне делать: догнать ее сейчас же, сию же минуту и постараться продолжить разговор или ждать удобного случая…
Я решил ждать.
Целые дни мы проводили вместе, на одной платформе, мой командный мостик находился в нескольких метрах от ее прибора, и в течение дня мне, как и прежде, несколько раз приходилось подходить и говорить с ней — о деле, разумеется, но все это было теперь совсем иным!.. Простую человеческую беседу двух молодых людей, разговора с девушкой, которая нравится, говоря точнее, которую боготворишь, завязать никак не удавалось.
Порой мне неудержимо хотелось посидеть с ней, поглядеть на нее вблизи, повнимательней, заглянуть в ее бездонные голубые глаза, но страх, что кто-нибудь превратно истолкует мое поведение, удерживал меня…
Хотя мы уже несколько месяцев воевали вместе, я только теперь внезапно понял, что до сих пор толком не знал ее лица, не помнил ее точеных черт. Да, я знал, что она очень красива, чувствовал, что какая-то могучая сила влечет меня к ней, но если бы кто-нибудь спросил, какая она из себя, я не смог бы ответить…
Разговориться с ней еще раз мне удалось лишь много времени спустя.
Наш бронепоезд срочно направили на Северную железную дорогу. Ехали мы преимущественно днем. До места назначения путь был далекий. Довольно большой отрезок его пролегал по глубокому тылу. Это была славящаяся своей красотой Валдайская возвышенность.
Бронепоезд мчался по холмистой, живописной местности. Густые леса, ярко-зеленые поля, сверкающие в солнечных лучах озера, медленные, черным зеркалом отсвечивающие реки — все это производило неизгладимое впечатление.
Нелидова стояла, опираясь локтями о край бронированного борта, и глядела на уносившиеся вдаль пейзажи.
И тут я сделал одно открытие: это только формально сержант беспрекословно подчинялась мне как старшему, на самом деле я все больше убеждался, что сам подчинялся ей.
Я был в смятении, я не знал, как себя вести, как держаться с ней — дать понять, что творится в моей душе, или нет?..
Я рискнул стать с ней рядом.
Она испуганно, с быстротой дикой серны взглянула на меня. Потом, вытянув руки по швам, с подчеркнутой почтительностью щелкнула каблуками.
Я сделал вид, что не заметил столь официального приветствия, и непринужденно облокотился о край борта, совсем так, как минуту назад облокачивалась она.
Я ждал, что и она примет прежнюю позу, но сержант продолжала стоять навытяжку и задумчиво глядела вдаль.
Мне страстно хотелось разрушить стену воинской субординации, разделявшую нас, и я почти безотчетно проговорил:
— Вольно, сержант, что это вы стоите словно аршин проглотили?
Она грустно посмотрела на меня, слегка улыбнулась и опять оперлась о борт.