Любовь поры кровавых дождей
Шрифт:
Я попрощался с провожающими и поднялся в вагон. Почти все купе в нем были пусты, лишь в одном я заметил какого-то командира.
Я подошел к окну. Оно совсем заиндевело. Я соскреб слой льда перчаткой и выглянул в прочищенную лунку.
Прокопенко как-то нехотя перебирал клавиши гармоники и что-то тихо напевал. Его товарищ летчик, постукивая каблуками и раскидывая руки, описывал на перроне маленькие круги.
Взводные с улыбкой смотрели на непривычно хмурого гармониста и беспечного плясуна. Но как только я вошел в вагон, Прокопенко несколько взбодрился.
«Наверное, радуется, что я уезжаю. Рассчитывает теперь-то уж
Ветер отнес густые белые клубы в сторону. Моих провожатых словно окутал молочный туман, потом они вынырнули, и мне показалось, что это они плывут, а облако стоит на месте.
Состав дрогнул, дернулся и, тронувшись с места, медленно потащился вперед…
Прокопенко заиграл живей, запел громче. Играя, он шел рядом с движущимися вагонами и, заглядывая в окно, лукаво подмигивал мне.
И тут-то, когда он на мгновение отвел взгляд, я не вытерпел, какое-то озорство подтолкнуло меня, и, сорвав усы, я замахал ими так, как машут друг другу на прощанье шляпами дипломаты.
Надо было видеть, что тут стало с Прокопенко! И сейчас не могу сдержать смех, вспоминая его!
Он остолбенел, раскрыл рот, брови поползли у него на лоб, а гармоника выскользнула из рук и, растянувшись, повисла на ремне, перекинутом через плечо. Он смотрел на меня, выпучив глаза и, по-видимому, ничего не соображая…
С минуту он шел как завороженный за поездом вот так, свесив руки, с гармоникой на плече, и заглядывал в окно вагона, стараясь получше меня рассмотреть.
А я стоял у окна, прижавшись к стеклу своим чисто выбритым лицом, и приветливо махал ему театральными усами…
Поезд постепенно прибавил ходу, и Прокопенко затрусил рядом рысцой, по-прежнему глядя на меня округленными глазами. Но вот он внезапно споткнулся и растянулся во весь рост, навалившись животом на гармонь.
Больше я ничего не видел. Поезд шел все быстрей, и вскоре платформа, провожатые, Прокопенко скрылись из виду.
Я все стоял у окна, держал в руках усы. Но они больше не были мне нужны: на новом месте моей службы никто ведь и представления не имел, с усами я или без усов.
Я опустил окно и как мог подальше закинул пышные усы Яшки-артиллериста…
Вот такая смешная история произошла со мной. Но, по совести говоря, до сих пор не знаю, кто из нас оказался более смешным: я, ради женщины пожертвовавший усами, или Прокопенко, проигравший по моей милости пари?
Когда я бежал, прикрывая рот рукой, от Галины, боясь, чтобы никто не увидел мое обритое лицо, я показался себе смешнее смешного. Но потом, когда Прокопенко, словно на веревочке, трусил за моим вагоном с вылезшими на лоб глазами и наконец грохнулся на собственную гармонь, самым смешным казался мне он.
А впрочем, судите сами, — закончил свой рассказ капитан Яблочкин и махнул рукой.
Наступило молчание.
Наконец Кругляков, в котором стремление руководить породило любовь к подытоживающим выступлениям, вынес такое заключение:
— Главное тут не то, кто из двоих оказался смешней. Жизнь так устроена, что то одного, то другого ставит в смешное положение, пусть никто не надеется, что будет ею пощажен. Главное, что капитан Яблочкин познакомил
Пересыпкин, который любил, чтобы всякое дело было доведено до конца, не удовлетворился концовкой рассказа.
— Что же было дальше? — спросил он Яблочкина.
— Как — что дальше, чего тебе еще нужно? — почему-то вспылил Яблочкин.
— А того, — не отступался Пересыпкин, — что если мы хотим найти самого смешного среди нас, то следует рассказать и конец этой истории.
— Какой еще конец, чурбан ты этакий? Никакого другого конца у этой истории не было.
— А кому же все-таки досталась Галина?
— Никому не досталась! Никому из нас, понял?
— Ну, тогда, значит, оба вы оказались в смешном положении, один другому под стать, — заключил Пересыпкин.
Но Яблочкин уже не слышал сказанного. Похоже было, что прошлое вновь захватило его, и он погрузился в воспоминания. Помолчав, он снова заговорил:
— Через несколько месяцев после немалых усилий и стараний мне вновь удалось заглянуть в тот городок. Я приехал туда всего на один день в надежде повидаться с Галиной.
Я нашел в городе большие перемены. За это время линия фронта отодвинулась еще дальше, зелененький городок оказался в глубоком тылу. Гарнизонная баня была упразднена. Театр оперетты вернулся в Ленинград, военных почти не было видно, в дом, где жила прежде Галина, вселились новые жильцы.
Несмотря на мои настойчивые расспросы, о Галине никто ничего не мог мне сказать.
Мне как-то не верилось, что такая заметная женщина могла сгинуть как иголка в сене.
Порой мне начинало казаться, что все пережитое мною здесь — и встреча с ней, и разлука — происходило не наяву, а во сне, и что сама Галина — не живой человек, а образ, созданный моей мечтой…
С раннего утра и до обеда мотался я по тихим улицам, но так ничего и не узнал.
К вечеру я оказался на главной городской площади. Остановился перед громадным стендом, затянутым красным кумачом. По всей длине его тянулась надпись, сделанная крупными, вырезанными из дерева и покрашенными белой краской буквами: «Наши соотечественники — Герои войны».
Медленно двигаясь вдоль стенда, я приглядывался к большим вставленным в рамки фотографиям…
И вдруг меня точно током ударило! На одной из фотографий я узнал Галину!
Сперва я подумал, что ошибся, и внимательно, во всех подробностях стал рассматривать фотографию. Можно сказать, изучал ее. Не было сомнения: передо мной действительно была Галина.
Та же прическа — обернутая венцом вокруг головы толстая коса, то же черное блестящее платье с высоким белым воротничком, в котором она была в театре в тот памятный день, и главное — эти большие, чуть печальные глаза, этот внимательный взгляд и знакомая родинка…