Любовь поры кровавых дождей
Шрифт:
Наверное, я был похож на умалишенного. Бросился к одному подъезду, потом к другому, не зная, кого спросить, куда стучать.
Вдруг слышу голос:
— Товарищ командир, товарищ командир!
Как ужаленный оборачиваюсь на голос и вижу: та самая старушка в очках, прихрамывая, вперевалочку бредет ко мне.
Она в темно-коричневом пальто, на ногах — грубые черные сапоги, на голове старенький синий берет. А на груди, прямо на пальто, сверкает медаль. Я знаю эту медаль — «За оборону Ленинграда».
Хочу спросить, но звука не могу произнести. «Неужели все это явь?» — думаю про себя.
Старушка,
— Нет больше нашей Лидочки, ангела нашего нету-у!
Протяжно, нараспев выкрикивает она страшные слова, и я ощущаю, как леденеет мое тело…
— На глазах моих росла, касаточка, все к тетушке ходила, та души в ней не чаяла… да кто же ее не любил! Вот и встретятся теперь на том свете… царствие им небесное, господи! — Старушка осеняет себя крестным знамением. По ее увядшим щекам катятся слезы.
Когда я очнулся и сумел осознать все происшедшее, то увидел, что сижу на лавке у глухой стены того же двора, рядом со мной сидит старушка в очках и, держа меня за руку, приблизив ко мне лицо, по-стариковски качая головой, рассказывает:
— Наши пошли на прорыв блокады. Тогда и случилась эта беда… Немцы вконец осатанели. Дня не проходило, чтобы по несколько раз не объявляли тревогу. То с воздуха бомбили, то артиллерия била. В тот день я была свободна от дежурства, отдыхала. Точно предчувствие у меня было — легла я спать не раздеваясь. Среди ночи слышу, пальба началась, да какая! Я только собралась во двор выйти, как что-то загрохотало страшно, будто земля раскололась, аж вся дрожмя задрожала, и свет вспыхнул — как днем. Гром адский стоял, я со страху ничком на постель повалилась, лежу, думаю: ну, смерть пришла, сейчас все обвалится, и кончится все раз и навсегда… Так нет же, я глухая старуха, осталась, осталась жить на белом свете, а ведь кому я нужна, никого ж у меня нет, дети кто с голоду помер, кто на фронте полег. А она, молодая да красивая, погибла!.. Когда поутихло, я перекинула через плечо сумку и вышла. Гляжу, на месте дома звездное небо открылось… Всех заживо погребло под развалинами… А вы, наверно, любили друг друга? — со стариковской прямотой спросила она.
Я молча кивнул головой.
— Крепко? — она пристально глядела на меня.
Я опять кивнул.
— Что же ты до сих пор-то не шел? — как близкий человек, по-домашнему спросила старушка.
— Не мог… я ведь на фронте…
— Э-э, — покачала она головой, — любовь отсрочки не терпит…
— Любовь отсрочки не терпит, — повторил я невольно, и голос мой показался мне чужим, словно кто-то другой проговорил эти слова… — А я все надеялся, все надеялся… — словно оправдываясь, пробормотал я погодя.
Она услыхала мои слова.
— Верно, милый, верно — дольше всего живет надежда…
Лоб у меня горел. Горло пересохло. Сердце будто кто-то невидимый держал в руках и сжимал так крепко, точно хотел выжать из него всю кровь.
Медленно брел я в часть, к моим орудиям. А в ушах все звучали слова той старушки: «Дольше всего живет надежда…»
Перевела Камилла Коринтэли.
ПРЕОБРАЖЕНИЕ
— Если позволите, я выпью еще стаканчик,
Начальник артиллерийского полигона ладонями пригладил седеющие волосы и, не дожидаясь приглашения, залпом осушил стакан водки.
В избе, сколоченной из неотесанных бревен, нас было двое: подполковник Яхонтов, сухопарый, саженного роста мужчина пятидесяти лет, в поношенном кителе с засаленным воротником, и я, по сравнению с ним молодой офицер, всего-то два месяца назад принявший командование артиллерийским полком.
У моего собеседника были удивительные глаза: без ресниц, с припухшими веками, прозрачные и светлые, словно выгоревшие от солнца. Я заметил также, что у него очень короткие руки. И смеялся он как-то странно, отрывисто и коротко, точно в горле у него застрял ком и он пытается проглотить его.
Подполковник Яхонтов поначалу показался мне даже излишне вежливым. Правда, как командир отдельной части я не подчинялся ему, но, находясь со своим полком на территории вверенного ему полигона, я так или иначе зависел от него, подполковник мог в какой-то мере проявить свою власть.
Я присматривался к сидевшему напротив меня Яхонтову и никак не мог понять, что претило мне в этом человеке: тонкий резкий голос, вежливость или же скрываемое, но все-таки ощутимое стремление казаться лучше, чем он есть на самом деле.
Невольное, не зависимое от меня подозрение и подсознательная осторожность не позволяли мне быть до конца откровенным с ним и мешали нашему общению.
Я только недавно выписался из госпиталя, больная нога все еще давала о себе знать. Да и к тому же я не успел окрепнуть как следует после ранения — стоило мне попасть в теплое помещение, как меня одолевала дремота.
Нелегкие обязанности командира отдельной части, неожиданно свалившиеся на мою голову, совсем доконали меня. При всем желании я не мог выкроить ни одной свободной минуты, кроме шести часов, отведенных для сна. Через месяц полк должен был принять участие в военной операции. Чтобы к ней подготовиться, мы днем и ночью совершенствовали боевую подготовку.
Поздно вечером, когда измотанный и голодный я возвращался к себе, мечтая только об одном — поскорее добраться до кровати, подполковник был тут как тут. От него невозможно было избавиться, не угостив стаканчиком водки. Но беда была в другом: подполковник, выпив, становился не в меру словоохотлив, не давал другому возможности вставить в разговор хотя бы слово. Прошло четыре дня с тех пор, как мы расположились на полигоне, а я уже в четвертый раз слышал возбужденный голос подполковника.
Я сидел, провалившись в глубоком старом, неизвестно где найденном кресле, и присматривался к своему собеседнику.
Он был намного старше меня, но выглядел моложе. Удивительно, как он мог так сохраниться. Причину я понял только тогда, когда, разгоряченный водкой, он скинул с себя потрепанную шинель: на груди его красовалась одна-единственная медаль «Двадцать лет РККА». Да, подполковник, видать, берег себя…
Четвертый вечер как две капли воды был похож на предыдущие. После первой же рюмки светлые глаза начальника полигона становились еще более бесцветными, стеклянными. Он начинал громко хихикать, рассуждения его приобретали все большую уверенность и решительность, изрекались менторским тоном.