Любовь. Бл***тво. Любовь
Шрифт:
А случай-то оказался простой. Вернее, болезнь-то не простая, а достаточно тяжёлая, но диагноз поставить несложно. Он весь вытекал из разговора. Терапевты все исследования делали лёжа, а признаки болезни вылезали при ходьбе. А с больной, практически, не разговаривали. «Что болит?», и пошли исследовать место болезни, заодно и весь организм, а вот «как болит?» не спросили. А ведь борьба между «что» и «как» сохраняется. Она вечна!
Борис Ефимовичу через минуту ясно стало, что и где искать, но он продолжал говорить и выспрашивать. Показывал себя со всех сторон. Молодая терапевт, для него молодая, смотрела на него своими прелестными серо-голубыми глазами со сполохами явного восхищения. Да и старик, пожалуй, больше говорил с доктором, чем с больной. Больная была ему уже ясна, а доктор манящая загадка. Хотя чего уж там загадочного? Просто система общения, жизни, выработанная за годы любви к женщинам, автоматически включила весь его организм в привычный стиль сосуществования с лучшей, по его мнению, гранью человечества.
Как зовут больную, он не спросил — в «Истории
— Илана Владимировна.
— Какое редкое и красивое имя. Сейчас такая смесь новейших имен и названий со старинным, национальным, архаическим и даже почти будущим, только зарождающимся. Вот сказал я «История болезни», а написано «Карта больного», а ведь в начале двадцатого века, ещё называли эти листочки «Скорбным листом». А?
А что, а — то? Запел. Заиграл старый селадон. И, похоже, что не без успеха. Доктор восхищена. А чем? Так, наверное, обходительностью, желанием говорить, желанием смотреть на неё, желанием обаять. «Королева в восхищении!» — Так, кажется, у Булгакова на балу у Сатаны.
— Коллега, по разнице возраста, я позволю обращаться к вам лишь по имени. К тому же это современно. По-западному. Вопреки старинной русской традиции. Да и имя ваше не русское. Так ведь? И очень красивое.
— Меня назвали так в честь бабушки, которая умерла перед моим рождением.
— Согласно национальным традициям?
— Вам нравится имя? А то меня всё время спрашивают. Оно ж редкое.
— Очень красиво. И так соответствует вам. Такое же красивое, как и вы.
— Спасибо. Спасибо и за консультацию. Если разрешите, мы к вам и впредь будем обращаться, ладно?
— Весьма польщён такой уверенностью в моих способностях.
Ну и так же, в том же тоне, ещё недолгое время завершался разговор.
Это была первая встреча. Знакомство состоялось.
Знакомство. А вот первое знакомство с первой любовью. Девятый класс. Ах, как давно это было. Разумеется, давно. Школы тогда были разделены, так сказать, по половому признаку. Стремление Вождя к старому постепенно распространялось на всё. Сначала появились генералы. Потом погоны. Школы стали мужские и женские. Народные комиссары переименовались в министров. Ещё только не ввели гимназические формы. Ещё все школьники ходили, кто во что горазд. А горазды были не густо. Война кончалась. Перешивали старое. Часто из военных одёжек, в которых приходили раненые или демобилизованные родственники. Ещё демобилизованных было мало. Вождь еще не боялся, видимо пока не боялся, возвращающихся, уцелевших, набравшихся смелости воинов. Их пока было мало. А те, кто были ещё в армии, не знали, не чувствовали ужасов мирного существования в стране. Эти внешние признаки прошлого вселяли некоторым пожилым людям мысли, что Вождь хочет быть Императором. Или чувствовать себя им. Династии всё равно не выходило. Говорили: скоро он вам в гимназиях формы старые введёт — это пока денег на формы нет, ни у людей, ни у государства. Военные формы ему нужнее. И впрямь, чуть оклемались — и ввели новые старые гимназические мундиры. А дети радовались. Пожившие лишь головами покачивали. Вскоре мундиры появились в некоторых институтах, учреждениях. Всё выстраивалось перед Императором. Каждый начинал понимать своё место. Ждал, ждал Вождь-Император массы возвращающихся воинов. Готовился. Не упустить бы момент.
А дети радовались. В школах вечера с танцами. Появились танцуроки, танцучителя. Учили танцам, знакомым детям по кино о прошлом. Дети радовались. Ещё не знали, что скоро окажутся под запретом фокстроты, танго и прочее, пришедшее к нам сравнительно недавно из стран, ещё недавних союзников. Всё, всех выстраивали перед Императором. Дети радовались, радовались. Ждали отцов. Они ещё не знали, что возвращаются не все выжившие. Иные ушли прямо с фронта, другие из плена в родные лагеря. А кто-то ещё ждал, что Великая Победа возвратит их близких из своих, отечественных лагерей, поскольку арестованы они были в ожидании пакостей от ныне поверженного врага. Не состоялось возвращение. А целые народы, что ради безопасности Империи были полностью высланы из родных, так сказать, исконных земель, также не дождались возврата домой. Но дети радовались, учились танцевать и любили Вождя, что дал им счастливое детство.
Да, так вот: всем классом они пошли на вечер в соседнюю женскую школу. Знакомства, знакомства! «Фима». «Катя». И молча танцуют. Что сказать? Как говорить? О чём? Зачем читал столько, если не знает, как с девочкой поговорить? Что в танцах, что в перерывах. А их и не учили говорить. Слушайте, ребята, да на ус мотайте. Собственно, и на ус мотать их тоже не так учили. Не то мотать и не так.
Ещё провожали всю девичью гурьбу всей гурьбой мальчишеской. Вот и шли от дома к дому большой толпой, уменьшаясь у очередного подъезда на одну девичью единицу. Так и с Катей он распрощался большой гомонящей толпой. Все шумели одновременно, высказываясь и не слушая.
Долго-недолго, но вскоре они опять же толпой, но, может, меньшей, уличной пришли в гости к одной из девочек, где тоже была суматошная толчея от множества ног, девичьих и мальчишечьих — ребята танцевали. И опять никаких контактов личных. Ещё общественное было выше личного. Но один прорыв совершил одноклассник. Он недвусмысленно дал понять всем, что хочет придти ещё раз и один. Сделал он это своеобразно. Правильно
И уже через два дня Фима позвонил Кате и пригласил её погулять по бульвару. Состоялось.
Да, они долго стояли у подъезда. И даже за руки не держались. О чём они говорили? Их души пели, тела молчали. Тела только-только начинали понимать роль свою. Ах, как прекрасна любовь платоническая. Только не знали они, что это ещё не любовь. До — не любовь. После — возможно.
А вскоре они были в театре. Роман школьников развивался согласно всем правилам, почёрпнутым интеллигентными детьми из классических книжек, одобренных родителями, а частично и учителями.
Ах, это ханжеское время: Мопассана прятали от великовозрастных подростков. О «Яме» Куприна при детях говорили шёпотом. Матерный Барков лишь слухами доходил даже до взрослых. Слово говно, иногда позволялось, поскольку термин этот был в ходу у пророка их времени, Ленина. Да и то старались произносить его, прикрывая юношеские уши. При этом другие «Х» — «хулиганство, халтура, хамство» — были наглядны и поучительны. Это потом, более чем через полвека одна женщина точно и лапидарно сформулировала то время: «В СССР секса не было». «Умри, Денис! Лучше не скажешь» Секс — как обобщённый символ личных свобод.
Нет, нет! После театра они стояли у дверей много дольше. И даже по дороге домой он позволил себе держать локоток её полусогнутой руки. А потом ребятам повествовал свой донжуанский подвиг, вызывая тихое одобрение друзей. «Я взял её под руку, и она всем боком прижалась ко мне». «О-о-о!»— завистливо взвыл родной коллектив, приветствуя первую победу индивидуума.
Но вот он не мог ей дозвониться. Подруги тоже ничего не знали. Уроков не было — каникулы. Стало рождаться новое чувство для него — ревность. Но они уже проходили Белинского, который в статьях о Пушкине весьма справно объяснил им, что ревности нет места у думающих, нравственных людей. Согласился, но нервничать не перестал. У Катиной мамы справляться было неудобно и боязно. Уже решил бросить перчатку судьбе, а девочке не простить коварства, даже несмотря на завистливые повизгивания друзей. Однако предмет рождающейся страсти к концу каникул объявился и сам позвонил. Не получился у Фимы суровый разговор. Он обрадовался, и скрыть этого не сумел. И уже через час был у неё дома. Мама была на работе и должна была вернуться очень поздно. Под большим секретом Катя сказала, что папа её за какие-то дисциплинарные нарушения в армии, где-то в Вене, когда гулял весь их штаб в связи с победой, получил срок и находился то ли в тюрьме, то ли в лагере. Дети ещё не делали, вернее, не знали разницы между этими пенитенциарными учреждениями. Кстати, и слова такого вычурного они тоже не знали. Не знали, а может, только Фима не знал, что интеллигентные люди сидели в то время чаще всего не за уголовные или дисциплинарные нарушения, а по хорошо знакомой взрослым тех лет пятьдесят восьмой статье. Да и дисциплинарные наказания тоже были символами времени. Скажем, опоздание больше, чем на двадцать минут, или собирание голодными оставшихся колосков на убранном поле считались формально грехами уголовно-дисциплинарными, но были результатом именно политического изыска, сложившегося в стране. Сроки тюремные были немалые. Но знал ли, понимал ли это Фима? Катя тайно от всех кинулась повидать арестованного отца, офицера-победителя, ну, конечно же, случайно осуждённого. Ну, почти декабристка! Он все ей простил. Он уже смотрел на неё снизу вверх. И она была растрогана таким пониманием их семейной беды. Их уже сближала общая семейная тайна. Разумеется, это привело к объятиям ну и к следующему этапу — к поцелуям. Вот уж когда, действительно, ребята будут ему завидовать. Мог ли он себе представить, что всего через каких-нибудь полвека сверстники его, сегодняшнего, здорово бы посмеялись над сим смелым поступком. Но по тем временам, когда созревали и мужали души и тела этой пары, они зашли за пределы мыслимого в их ученических, учительских и родительских кругах. Они лежали на широкой тахте, — так назывался тогда матрац с прибитыми палками в виде ножек — обнимались, целовались, тёрлись телами друг о друга. «Фима. А может раздеться?» Фима задохнулся — декабристка! Он лишь промычал, кивнул головой и ещё пуще стал целовать и обнимать, вместо того, чтоб отстраниться и не мешать раздеваться, да ещё и помочь, да ещё и самому раздеться. Женщина, если полюбит — нет для неё препятствий. Женщина любит лучше, больше, отчаяннее. Катя ещё не женщина. Но Катя женщина. Мужчина же, несмотря на желания показать себя в любви чем-то средним между суперменом и разбойником, всё же, при прочих равных, больший раб канонических догм и предрассудков. Разумеется, если это не маргинал. Конечно. Фима ещё не мужчина. Но Фима мужчина. Они лежали почти полностью нагие и продолжали целоваться, обниматься. Чувствовать друг друга телами… Дальше дело не пошло. А скоро уже должна придти мама. И Фиму дома мама ждёт.