Любовники в заснеженном саду
Шрифт:
Он и вправду оказался гениальным композитором.
Тогда, в «Питбуле», мы выбросили в притихшую толпу самострелов-папиков самый первый его хит на слова Виксана; он так и назывался — «Запретная любовь». Запретная любовь, короткие юбки, мокрые блузки, белые носочки…
И — поцелуй. В финале, на последних тактах.
Как я дожила до этих последних так-тов, я не помнила в упор. Зато навсегда запомнила другое: Динка нужна мне. Нужна до безумия, до обморока. В жизни я не очень-то любила ее, наглую и самоуверенную, капризную, вздорную, ленивую, обожающую чипсы, которые я терпеть не могла… Иногда мне казалось, что проще поладить с нильским крокодилом и стаей пираний, чем с чертовой
На сцене Динка оказалась моей единственной опорой. Моим ангелом-хранителем в тяжелых ботинках. Должно быть, она боялась сцены гораздо меньше, чем я. То есть она не боялась ее в принципе, она вообще ничего не боялась, кроме Ленчиковых, покрытых известью зрачков. Это я, я была забитой Тельмой. А она — отчаянной Луизой. Я не свалилась только потому, что каждой клеткой кожи чувствовала ее дыхание. Оно обволакивало меня, оберегало и подталкивало вперед.
Так я и продержалась до самого финала песни — только на Динкином дыхании, усиленном микрофоном, на Динкиных руках, которые время от времени касались моих (удачная сценическая разработка Ленчика и Виксана).
А в самом финале… В самом финале, когда дыхание чуть сбилось, а руки чуть подустали, — в самом финале я сама потянулась к ее губам, вот черт… Я сама! Ее темно-вишневые губы перестали быть склепом, не нужно было больше протирать пыль с надгробий, менять засохшие цветы и гонять ящериц. Ее темно-вишневые губы стали простынями в розовых лепестках, на которые опустилось, рухнуло, упало мое уставшее, дрожащее тело. И… Они больше не были надменными, ее губы. И я простила им все — и нелюбовь ко мне, и любовь к чипсам, и ее дурацкое «тренируйся на кошках»… Я простила ей все… Я прощала ей все заранее, даже то, чего она не совершала, но могла совершить… И сумасшедшую идею убийства Ленчика — я простила ей уже тогда…
И только рев обезумевших папиков заставил меня отпрянуть от Динкиных губ. С сожалением отпрянуть. Зал содрогнулся от аплодисментов, воплей, свиста — и они вспугнули нас, как птиц, заставили броситься к силкам кулис. Там нас уже ждали Ленчик, Алекс и Виксан: Алекс и Виксан — смертельно-бледные, с бескровными губами. А Ленчик…
Ленчик торжествовал.
Теперь я видела только его лицо; оно, казалось, увеличилось в размерах, заняло все пространство: монументальный нос, монументальный, высеченный из скалы подбородок; просторный безмятежный лоб и глаза. Гашеная известь глаз зашипела и растаяла, выпустив на поверхность застенчивую, мутную голубизну. Ленчик притянул нас к себе и крепко обнял:
— Да! Вы сделали это! Да!.. Ну, что я говорил?!
К нам потянулись Алекс и Виксан. Поцеловать, приложиться, засвидетельствовать почтение. И мы, маленькие сучки, соплячки, твари живородящие, которые только что примерили на себя дерюгу первой славы — мы снисходительно позволили им приблизиться.
Теперь они были никем, Алекс и Виксан. И даже Ленчик, если разобраться. Теперь никто и не вспомнит о них, теперь они всегда, всегда будут в тени наших с Динкой тяжелых ботинок!… Теперь они были никем, а мы были всем.
Если у меня на секунду и возникло сомнение в этом, его сразу же смели рев, свист и аплодисменты папиков. Папики были покорены сразу и навсегда, две нимфетки-лесби прищемили им хвосты на раз-два; и пистолетные дула, и ножи-серборезы — тоже прищемили.
Динка взяла меня за руку и отвела в сторонку, к каким-то картонным ящикам. Она усадила меня, а потом опустилась на ящик сама: рядом, близко, касаясь меня всем телом. И крепко сжала мне руку, и уткнулась губами мне в волосы.
— Неужели это мы? — спросили Динкины губы у моих волос.
— Мы…
— Мы — «Таис»…
— Верю, — сказала я и закрыла глаза.
…Папики унялись только тогда, когда мы снова выскочили на сцену и снова прогнали свою «Запретную любовь», а потом — еще один, необкатанный шедевр Лешика с Виксаном: «Игла». И — «Твои глаза» на закуску.
После «Твоих глаз» питбульевское отребье снова потребовало «Запретную любовь». И я знала, почему именно «Запретную любовь» — из-за запретного, темно-вишневого поцелуя в финале. Я и сама ждала этого поцелуя, Господи, как же я его ждала!..
А за кулисами нас ждал Ленчик. С новым руководством к действию.
— Обо всем — потом, — обессиленным севшим голосом сказал он. — А сейчас — линяем отсюда. А то они вас в клочья порвут. Или еще чего-нибудь похлеще… Серьезная публика. Тут ко мне уже делегация наведывалась…
— С непристойными предложениями? — снисходительно улыбнулась Динка.
— Да нет… Вполне пристойными. И даже денежными… После поговорим. Вы молодцы, девчонки! Просто молодцы!…
…Мы покинули «Питбуль» через служебный вход, сопровождаемые по-японски почтительно кланявшимся хозяином. И его секьюрити. Секьюрити, три здоровенных, растерянно улыбающихся бугая попросили у нас автографы, первые автографы в жизни. Мы оставили их: два — на манжете белых рубах, и еще один — на гладковыбритой щеке. Сколько же потом у нас было за два года — и щек, и манжет, и плакатов, и постеров, и сигаретных пачек, и блокнотов, и ладоней, и плечей, и животов, и ковбойских шляп, и бейсболок, и лбов, и фотографий… И сколько у нас было служебных входов и черных выходов, надписей в подъездах и надписей в лифтах, афиш и растяжек над центральными проспектами… И цветов, и писем, и безумных телефонных звонков, и самоубийств… Сколько же было всего, сколько…
«ИМЕНА»: Говорят, вы вместе живете… Соответствует ли это действительности? Или это всего лишь досужие домыслы репортеров?
РЕНАТА: Вы же знаете наш принцип: «privacy» [4] — железобетонно"…
ДИНА: Да ладно тебе, малыш… Во всяком случае, завтракаем мы точно вместе… (смеется).
РЕНАТА: И иногда сталкиваемся в ванной… (смеется).
ДИНА: И не только в ванной… А еще и… (смеется).
«ИМЕНА»: Ваши интервью часто называют скандальными. Вы всегда так шокирующе откровенны?
4
Частная жизнь (англ.)
ДИНА: Мы просто откровенны.
РЕНАТА: А в том, что называется творчеством, — особенно. Если оно хоть кому-то поможет по-настоящему — мы будем только рады…"
…Ничего не осталось.
«Таис» умер. Он умер вслед за Виксаном и Алексом. Леша Лепко все еще жив, но такая жизнь — хуже смерти. Его больше не выпускают из психушки, а в психушке нет даже раздолбанного «Красного октября». И нас тоже больше нет. Остались только воспоминания. И дневники. Мои дневники, которые Динка рвет с завидной регулярностью. А я с такой же регулярностью начинаю писать новые. Был еще целый рюкзак вырезок с нашими старыми интервью, небольшая часть того, что я насобирала за два года. Вчера Динка сожгла вырезки вместе с рюкзаком — в саду, на вытоптанной площадке между оливковыми деревьями. Костер был недолгим — как и наша чертова окаянная слава. Вырезки сгорели сразу же, а вот рюкзак остался в живых, сильно пострадал, облупился, но остался в живых. Так же, как и мы.